Число Приапа
Шрифт:
– Ну, и труп увидеть тоже боялась, – призналась Тоня. – Я даже в кино, когда показывают, глаза закрываю. Господи, зачем мы тут торчим? Господин Хинценберг, вы что, хотите найти этот клад? Зачем вы вообще занялись этим… этим делом?..
– От настоящего клада, деточка, я бы не отказался. Деньги – это само собой, но если бы там были, скажем, пропавшие яйца Фаберже, то мы с тобой повезли бы их на настоящие аукционы.
– Кто только не искал этих яиц Фаберже! Помните, в Мудули раз пять по меньшей мере раскапывали старую голубятню, – вспомнила Тоня. – Но ведь Фаберже – это начало двадцатого века, а тут клад семнадцатого века. Вы действительно собираетесь его найти?
– Я же говорю,
– Или вам хочется поймать убийцу Виркавса? – недоверчиво спросила Тоня. – Вы ведь почти не знали этого Виркавса. Вы только от меня слышали, что у него висит на стенках.
– Не знал.
– Так почему мы сейчас здесь?
– Жаль, что нельзя залезть в машину, – ответил он. – А что, если я вытащу чехол и завернусь в него, как француз, бегущий из Москвы в двенадцатом году? Ты ведь не будешь смеяться?
– Господин Хинценберг!
– Что, деточка? Послушай, слышишь?
В ветвях скрипели какие-то не известные Тоне насекомые. Казалось, они нарочно расселись вокруг Хинценберга и Тони, скрип стоял всеобъемлющий – и вверху, и внизу, и со всех сторон.
– Настоящий концерт, – сказал Хинценберг. – Знаешь, я люблю музыку, я одно время часто ходил в оперу. И вот однажды в мае я переходил через оперный мостик, я опаздывал на «Травиату». У меня было пять минут на то, чтобы дойти до театра, сдать пальто в гардероб и найти свое место в зале. Так вот, это был май, и лягушки на берегах канала пели серенады. Деточка, они так ворковали и клокотали, что я остановился на мостике и десять минут слушал этот концерт.
– Лягушек?..
– Да, деточка. И был абсолютно счастлив.
– Тут, наверное, тоже полно лягушек, – помолчав, заметила Тоня. – Если вы скажете, что мы сюда ради них приехали, мне придется поверить. Господин Хинценберг! Вы ведь всегда все делаете правильно! Неужели то, что мы тут сейчас стоим, правильно? Вы же человек искусства, зачем вам эта история с убийством… с двумя убийствами?..
Отродясь Тоня так не разговаривала со своим начальством. Но после того, как девушка накричала на Полищука, что-то с ней произошло; копившееся весь день раздражение превысило критическую массу, что ли; злость на Сашу, в которой она не желала сама себе признаваться, требовала скандала, причем объектом скандала лучше было бы выбрать кого-то другого…
– Без убийства я бы охотно обошелся, – признался Хинценберг. – Я просто хочу понять, кто такой Батлер.
Тоня не сразу вспомнила о канадском коллекционере.
– Да, мы ведь не нашли его в Интернете… И вы думаете, что если поймаете убийцу, то сможете спросить его о Батлере?
– Что-то он, конечно, знает. Мне бы и ниточка пригодилась.
– Зачем вам ниточка, господин Хинценберг? Вы работаете с солидными людьми, зачем вам никому не известный канадский коллекционер?.. – вдруг до Тони дошло: – Это потому, что он родом из Латвии? И у него могут быть работы, которые отсюда вывезли в сорок четвертом и сорок пятом? Но раз он до сих пор о них молчал, то, наверное, не хочет их ни продавать, ни показывать.
– Вот именно это мне и интересно, деточка. Я не Хмельницкий, я не тронулся умом на глобальных проектах. Вот он бы сразу присочинил яйца Фаберже, которые лежат в коллекции Батлера, и потратил кучу денег на устройство выставки. Я хочу знать, почему Батлер избавился от этой страшной картины. Висела она у него, висела, и вдруг он стал искать в Интернете чудака, который бы на нее польстился. И ведь нашел! Что мешало ей дальше висеть в Канаде?
– По-моему, вы знаете этого Батлера, господин Хинценберг, – сказала Тоня. – Вы как-то очень реалистически его придумываете…
– Может, и так, деточка. Может, и знаю… Впрочем… Ладно. Я расскажу. Самое время рассказывать об этом ночью, на разоренной земле, вот так все совпало… Расскажу. Может, пока буду говорить, сам что-нибудь пойму. Когда-то я был мальчиком, третьим отцовским сыном, последышем, поскребышком. Было это очень давно. В годы войны. Теперь видишь, деточка, какой я старый?
– Вы нестарый, – вежливо возразила Тоня.
– Я уже вхожу в плотные слои атмосферы. Нас было у родителей четверо – три сына и дочь Илзе, моя старшая сестра. Во время войны не все латыши шли служить в легион. Сейчас, когда нам показывают этих легионеров, как они идут к памятнику Свободы, шуму столько, будто вся Латвия лизала задницы фашистам и добровольно записывалась в СС. Но мои братья, Рудольф и Ян, партизанили. Рудольф был старшим, за ним – Илзе, потом – Ян, четвертый – я, деточка. Наша семья не считалась большой. Это теперь родить второго ребенка – подвиг. Рудольф и Ян были комсомольцами. А жили мы недалеко от Кулдиги. Как ты понимаешь, что-то скрыть от соседей невозможно. В городе – еще иногда получается, а на селе – нет, никогда. Соседи знали, что Рудольф и Ян в отряде. И их выдали… выдали все – когда они приходят ночью на едой, за бинтами… Был у нас там такой Вецозолс…
Хинценберг задумался.
– Не хочется вспоминать, деточка, – признался он. – Вецозолс, когда Красная армия отступила и стали убивать евреев, грабил еврейские дома. Сам, наверное, не убивал, а вот прибрать к рукам чужое – это он любил. Вот его дружок, Тирумс, – тот расстреливал. Это мне потом Илзе рассказала. Ну вот, Вецозолс все разнюхал, рассказал Тирумсу, тот – своему немецкому начальству. Отряд окружили. Никого в живых не оставили. А к нам пришли ночью… Сестра схватила меня в охапку – и в окно. Родителей арестовали и угнали в Саласпилс. Ты знаешь, деточка, что такое лагерь смерти Саласпилс?
– Я что-то слышала. Это был трудовой исправительный лагерь? – спросила Тоня.
– Нет, это был лагерь смерти. Ладно, не буду тебя мучить. Ты другое поколение. Откуда тебе знать правду, если тебе ее не давали? Родители там погибли. Отца расстреляли, мать умерла от голода. Это – как Освенцим или Бухенвальд, только в Латвии. Теперь поняла?
– В Латвии был свой Освенцим? – Тоня ушам не поверила.
– Был, деточка. Вот еще одна правда, которая сейчас никому не нужна. Пожалуй, перед тем как сгореть в плотных слоях, я возьму такси и отвезу тебя туда. Там памятники стоят. Знаешь, сам я туда ни разу не ездил, что-то не пускает, боюсь… боюсь разволноваться… а теперь уже бояться нечего… Ну вот, мы с сестрой убежали, прятались у ее жениха на сеновале, потом перебежали к его родственникам. Нас из рук в руки передавали. Потом сестре отдали документы одной девушки, эта девушка покончила с собой, что-то там такое было. Мы перебрались в Ригу… да не в этом дело… ты понимаешь, у нас не осталось даже фотографий, ни одной… Я пытаюсь вспомнить, как они выглядели – братья, отец, мамочка, – и не могу, не получается…
Тоня с изумлением смотрела на старого антиквара. У нее было свое понимание истории: историей она считала то, что связано с искусством. Вторую мировую в Академии художеств рассматривали как некий всемирный заговор с целью порабощения латышей. Тоня, чья кровь состояла из разнообразных восьмушек и шестнадцатых долей, но в основном была русской, не могла принимать всерьез все эти рассуждения, но волей-неволей слышала именно их, а других мыслей в ее присутствии никто не высказывал. Родители, занятые бизнесом, вряд ли могли бы точно сказать, когда началась и когда закончилась эта самая война, не говоря уж о географических подробностях. А с сестрой и с подружками Тоня беседовала на совсем другие темы.