Чистое течение
Шрифт:
А. Марьямов
Дневник современника
«Воспоминания о нынешнем дне». С таким подзаголовком выпустил несколько своих книг современный польский писатель Казимеж Брандыс. Но не только на обложке его «Писем к госпоже Зет» может быть по праву поставлено такое жанровое обозначение; оно определяет собою целую группу произведений польской литературы последних лет. Такие произведения печатаются на страницах многочисленных литературных еженедельников и составляют объемистые книги. Они подписаны различными именами, и в них видны не похожие друг на друга творческие индивидуальности. Но все они объединены пристальным вниманием к тому, что совершается вокруг нашего современника и в мире его собственных мыслей и чувств. Авторы таких книг не ищут изощренного литературного сюжета; они вовлекают своего читателя в сферу размышлений, в напряженную работу мысли, в совместные поиски насущно важных ответов на те вопросы, которые жизнь ставит перед
В предлагаемый сборник включен раздел «Голубые странички». «Голубые странички» Рудницкого на протяжении многих лет приходят к польскому читателю еженедельно — в массовом популярном журнале «Свят» и в других журналах — сотней или двумя сотнями строчек, посвященных самым разнообразным темам: Так же как в «Дневниках» Достоевского, поводом для размышления служит иногда случай, описанный на прошлой неделе в газете, иногда — дорожное впечатление, иногда — прочитанная книга или случайный разговор со знакомым. Может такая «страничка» оказаться и законченной новеллой, вернее, наброском новеллы, написанным с акварельной прозрачной легкостью и изящной отточенностью. Собранные затем в книгах (таких книг Рудницкий выпустил уже несколько), они ничего не теряют оттого, что были вырваны из журнального окружения, отмеченного печатью своего дня. Эти календарные листки, написанные хорошим и умным писателем, посвящены не хлопотливой и преходящей «злобе» ушедшего дня, а поискам добра (не хотелось бы, чтобы такое противопоставление могло быть сочтено доступной и самосильно напрашивающейся игрой слов: оно в самом деле помогает разглядеть главную тему Адольфа Рудницкого, с его неустанным утверждением непреходящих моральных ценностей, с постоянным стремлением убедить читателя в том, что даже в самых жестоких — в мучительно жестоких — обстоятельствах «дневи довлеет» не злоба, но добро его, что новое, лучшее непременно побеждает).
Литературное кредо Адольфа Рудницкого с открытой публицистичностью выражено в коротенькой «голубой страничке», заключающей одну из книг писателя. Он сформулировал это свое кредо в форме вывески-заповеди, которую предлагает установить у входа в писательские дома творчества. Вот как звучит эта заповедь:
«Боритесь за мир, в котором найдется место для каждого честного человека, для каждой светлой мысли, никому не угрожающей. Художники, ощутите себя посланцами светлого смысла жизни. Величие задачи, величие нынешнего часа да будет вашим вдохновением, а ответственность перед человеком да станет единственным вашим ангелом-хранителем. Нет больше для вас никаких иных советов, и нет более ничего, что можно было бы вам сказать» [1] .
1
А. Rudnicki, Niebieskie kartki. (А. Рудницкий. Голубые странички. Литературное издательство, Краков, 1956, стр. 296.)
А на одной из первых страниц того же сборника напечатан эскиз, озаглавленный «Над великими русскими». Это — размышление над книгами Толстого, Достоевского и Тургенева. Главный предмет записи — спор с Достоевским.
«Все во всех, — пишет Рудницкий, характеризуя персонажей Достоевского, — душа человеческая, как поле постоянно сталкивающихся противоречий, эта правда не покидает его. Душа человеческая постоянно раздираема; все четыре времени года сразу или почти сразу; тут встречаются снега Гималаев и хляби морские, — с этой правдой Достоевский не расстается. Никогда не бывает что-нибудь одно, всегда два, но хотя и два, а верить всегда следует в одно, — вот подлинное лицо Достоевского». И дальше Рудницкий замечает: «Все его люди имеют одну душу — его собственную; в конце-то концов Достоевский убежден, что душа — одна». И как бы до смерти утомившись, истерзавшись недобротою Достоевского, «жаркой безвоздушностью» его книг и их «горячечной температурой», жестокой неутомимостью писателя в «выстукивании людских сердец» (слово «выстукивание» присутствует здесь в медицинском значении), Рудницкий тянется к равновесию и светлой ясности Тургенева, заканчивая свой эскиз такими словами:
«Ничего нет удивительною в том, что прогрессивная русская интеллигенция ненавидела Достоевского, а он — ее. Непереносимо «иисусохристовство» Достоевского, творимое за счет нищеты российской».
Быть может, слова эти чересчур безапелляционны и неправомерно однозначны. Отношение прогрессивной русской интеллигенции к Достоевскому всегда было несравненно более сложным, и слова о «ненависти» отнюдь не могут определить это отношение в целом. Но ведь и для самого Рудницкого, несмотря на яркость и бескомпромиссную резкость отрицания, это не спор, а лишь видимость спора, не усталость от чтения Достоевского, а жалоба читателю на свои крестные тернии, на тяжесть собственной позиции, о которой всегда легче сказать, если взглянуть на нее со стороны, как на чужую.
«Единство души», несмотря на множество очевидных и жестоких противоречий, — это ведь и есть одна из характернейших черт в творчестве Рудницкого, начиная с самых первых его вещей и до самых недавних, — точно так же, как и стремление тщательно «выстукать сердце», точно так же, как и горячечно-жаркий климат его произведений. Если и тянуло его когда-либо к тургеневской ясной уравновешенности, то никогда еще он не пытался в эту сторону направиться, — не мог попытаться, потому что в формирующем его движении времени слух писателя яснее всего улавливал как раз ту самую тревогу и неуравновешенность, о какой говорил он в приведенной выше заповеди.
И сколько раз он отрекался от Достоевского, скольких других великих противопоставлял ему, клянясь всем им верностью и любовью и уверяя в том, что так непохожий на них Достоевский совершенно для него неприемлем. Вот рядом с Достоевским лежит на столе том Шекспира. Кого же из них предпочесть? Ну, конечно, Шекспира — «само солнце, саму радость жизни». Только он может быть избран в пример — бесстрашный перед преувеличением и даже перед тривиальностью, управляемый теми же законами, «что море, горы и лес». А если сравнить Достоевского с Бальзаком?
«Только Бальзак, никогда Достоевский, за которым нельзя пойти, который не оставляет человеку выхода, который — сама агония…» — «Бальзак? Да, только Бальзак».
И тут же он протягивает цепочку преемственности, которую открывает именем Паскаля, сравниваемого с «пылающим лесом», — Паскаля, в чьей тени, по словам Рудницкого, способен затеряться и Монтень со всей своей тонкостью и богатством, — и вводит в ту же цепь Достоевского, называя его «беллетризированным Паскалем» и имея в виду собственные слова о писателе, который, будучи подожжен одним пожаром, бросается в новый огонь, а «снятый с одного креста, бежит навстречу другим, не замедляя своего бега». И это опять не что иное, как весьма прозрачная расшифровка собственного понимания природы литературного долга. Согласно этому пониманию, «моралист» выше «беллетриста»; вопросы, которые он ставит, существеннее, чем преходящие «картинки жизни», и потому произведения «моралистов» просуществуют в читательской среде дольше и принесут больше пользы, чем книги, которые могут быть причислены к «беллетристике» — так, как понимает этот термин Рудницкий.
Гуманизм писателя — понятие широкое и в сочетании обоих слов, казалось бы, столь же естественное, как женственность женщины или ребячливость ребенка. Рудницкий конкретизирует его, говоря о писателе-моралисте, то есть имея в виду постоянную озабоченность писателя сохранением высоких моральных принципов общества, заботу о его моральном здоровье. Первейшей обязанностью литературы является с этой точки зрения врачевание душ. И именно потому отношение к Достоевскому становится для Рудницкого таким необходимым критерием — в поисках методов врачевания и в определении собственной писательской позиции. Тургенев и Достоевский — не просто два имени, но два полюса моралистической литературы: проповедь доброй ясности или углубление в темные подполья; терпеливая ласковость врачующей руки или жесткая решительность хирурга. Адольф Рудницкий прошел обоими этими путями, и в осмыслении действительного своего призвания оказались для него — впрочем, как и для многих других разноязычных писателей-современников — столь насущно важными беспокойные размышления о Достоевском. В громадном и неисчерпаемо сложном исследовании человеческой души, каким является все творчество этого писателя, полнее всего выразил себя художник-моралист, самосжигающийся в собственной проповеди, смертельно израненный теми же ранами, какие обнажает он в своих книгах. «Моралист» — это слово само по себе давно уже стало синонимом скучного и холодного «поучателя». Пример Достоевского наполняет его иным смыслом, сочетая проповедь с исступленной страстью, с кровоточащей раной, с костром, который пылает под неутихающими порывами ураганного ветра.
Достоевскому посвящена огромная литература у нас и за рубежом; на протяжении века к нему обращались великие гуманисты и пытались сделать своим знаменем самые черные реакционеры — но не в этой статье возвращаться к запутанному, давнему и разноголосому спору. Здесь речь лишь о том, что искал и нашел в Достоевском Рудницкий, как сам он определил свое отношение к «великому русскому» и как обозначил испытанные влияния. А в том, что это наиболее существенные влияния из всех формировавших Рудницкого как художника, — сомнений быть не может. Нет другого писателя, которого бы Рудницкий, столь склонный к самораскрытию перед читателем, упоминал бы так часто и так пристрастно.