Чистота
Шрифт:
Он останавливается и, нахмурившись, вглядывается в туман. Он уже должен был выйти на Рю-Сен-Дени, чуть выше Рю-о-Фэр. Но вместо этого он… где? Эту улицу он вовсе не узнает. Может, зашел слишком далеко на север? Он ищет левый поворот, проходит почти полкилометра, прежде чем обнаруживает какой-то с виду подходящий переулок, идет по нему вперед, но с каждым шагом все больше теряет уверенность в правильности выбранного направления. Ему кажется, что он уже не в центре Парижа, а на изрытых колеями улочках Белема, и вдруг он видит поднимающиеся прямо над ним контрфорсы церкви, большой церкви. Святого Евстафия? Туман уже такой густой, точно дым от костра. Жан-Батист продвигается медленно, осторожно. Если это и в самом деле церковь Святого Евстафия, тогда он теоретически
Неожиданно впереди – звук шагов. Здесь есть кто-то еще, кто-то, кто, судя по быстрому и легкому постукиванию каблуков, совершенно уверен в том, куда идет. В звуке нет ничего зловещего, ничего откровенно опасного, но все же в душе инженера начинает ворочаться страх. Что за человек бродит по городу в такой час и в такую ночь? Может, это слежка? За ним следили от самых ворот Сент-Антуан? Жан-Батист роется в карманах в поисках чего-то, чем можно себя защитить, но не находит ничего страшнее кладбищенского ключа. В любом случае уже слишком поздно. Пелена тумана рассеивается. Фигура, тень, тень в плаще… Женщина! Женщина, погруженная в раздумье, потому что замечает Жан-Батиста только в метре от него – и сразу же останавливается. Три-четыре секунды они, замерев, глядят друг на друга с первобытной настороженностью, потом поза каждого несколько расслабляется. Он ее знает. Точно знает. Плащ, рост, прямой взгляд, озаренный странным туманным свечением, легким голубоватым светом, исходящим отовсюду и неоткуда. Но помнит ли она его? С чего бы?
– Я шел домой, – тихо, почти шепотом, говорит он. Она кивает, ждет. Она его помнит! Он видит, что помнит. – И заблудился.
– На какой улице ваш дом? – спрашивает она таким же едва слышным голосом.
– На Рю-де-ля-Ленжери.
– У кладбища.
– Да.
– Это недалеко, – говорит она. – Можно пройти через рынок.
Она смотрит на ту улицу за его спиной, на которую ему надлежит свернуть.
– Я видел тебя раньше, – говорит он.
– Да, – отвечает она.
– Ты помнишь?
– Вы были с музыкантом.
– А ты Элоиза, – говорит он.
– Вашего имени мне не назвали.
– Кайло.
– Кайло?
– Жан-Батист.
Он делает к ней шаг. Потом, через секунду, другой. Они стоят совсем рядом, отгороженные от мира туманом. Подняв руку, он дотрагивается до ее щеки. Она не вздрагивает.
– Ты меня не боишься? – спрашивает он.
– Нет, – говорит она. – А надо бояться?
– Нет. Нет никаких причин.
Его пальцы все еще трогают ее кожу. Он и сам не понимает, что делает, какая сила толкает его – его опыт общения с женщинами совсем невелик. Возможно, он ведет себя так, потому что она шлюха? Но в этот непредвиденный час слова вроде «шлюха», «инженер», «Элоиза» или «Жан-Батист» пусты, как яичная скорлупа.
– Так значит, поворачивать там? – спрашивает он, неожиданно придя в себя и опустив руку.
– Там, на углу, – говорит она.
Он бормочет слова благодарности и уходит. Рынок он находит довольно легко. Это уже город внутри города – с добродушным подшучиванием, с пятнами фонарей и лучин, хотя пройдет еще часа два, прежде чем здесь появятся первые посетители. По другую сторону рынка – угол Рю-о-Фэр, черная стена кладбища, влажные от тумана булыжники Рю-де-ля-Ленжери…
Когда он открывает дверь дома Моннаров, что-то проносится вверх прямо перед ним. Он возится у стола при входе, умудряется зажечь свечу. Рагу уже уселся у двери в погреб, прижав свою тупую мордочку к щели под дверью. Он поднимает на Жан-Батиста взгляд, словно ожидая от него помощи. Жан-Батист протягивает к щели руку и чувствует, как из-под двери тянет холодом, таким, какой ощущается в дыхании человека на последней стадии лихорадки. Инженер ставит свечу на дощатый пол у двери, но пламя тотчас съеживается и, прежде чем он успевает поднять свечу, совсем затухает.
Глава 12
Остаток ночи он лежит с ослепительной ясностью в голове, вызванной бессонницей и неизвестным напитком. Вновь и вновь вспоминает встречу с той женщиной, с Элоизой, но вот эта сцена делается непостижимой, и он входит в какое-то иное, полугипнотическое состояние, в котором видит, как медленно раскрывается настежь дверь погреба, а он, как завороженный, продвигается к площадке лестницы – лестницы, которую он раньше никогда не видел…
С первым лучом солнца Жан-Батист одевается. Дважды протирает зеркало рукой, прежде чем понимает, что черные точки вовсе не на стекле, а на его лице – награда за то, что держал месье Лису банку с краской. Воды для умывания нет. Выругавшись, он выбирается из дома.
В почтовую карету на Рю-оз-Ур Жан-Батист садится последним. Забравшись внутрь, он устраивается напротив священника с серебристо-седыми волосами. Рядом со священником (который под черной накидкой легонько ощупывает свой живот, испытывая, судя по всему, некоторое недомогание) сидит чета чужестранцев, как выясняется, англичан. Женщина, опрятная и тепло одетая, расположилась уютно, точно курица. Крупный краснощекий мужчина похож на постаревшего борца-профессионала. Четвертый пассажир – женщина, одна из тех изысканных, окутанных таинственной печалью дам определенного возраста, которые путешествуют в почтовых каретах одни, без сопровождения, и сразу же становятся объектом разного рода предположений. Она глядит в окно с таким видом, словно все еще не теряет надежды, что вот-вот, разрывая клочья вчерашнего тумана, появится некий всадник, кто-нибудь вроде Луи Горацио Буайе-Дюбуассона, и попросит ее остаться. Впрочем, никто не появляется.
В дверях почтовой конторы кучер выпивает на посошок. Английская чета ест вареные яйца. Священник читает небольшую книгу, почти касаясь страницы кончиком носа. Изысканная дама вздыхает. Жан-Батист – не евший ничего, кроме курицы, да и то вчера вечером, – закрывает глаза и погружается в такой глубокий сон, что не чувствует ничего вокруг, и лишь через три часа, внезапно проснувшись, видит сквозь забрызганное грязью окошко, как мимо проплывает зимний сельский пейзаж, и понимает, что от Парижа их уже отделяют многие лье. Ему улыбается англичанка, качая головой. Ее муж, а с ним и священник, сидя рядком, похрапывают, причем каждый в своем ритме.
Карета подъезжает к холму. Лошади едва ее тащат. Кучер, заглянув через люк в крыше, спрашивает, не соблаговолят ли мужчины подняться в гору пешком. Мужчины соблаговоляют и бредут вверх по грязи, рассуждая попутно о грязно-коричневом ландшафте, что виднеется по обе стороны дороги. На вершине холма они снова садятся в карету, покрыв грязью пол, а потом хватаются за ремешки, когда лошади долго бегут вниз по скользкому склону до следующей деревни, где, ко всеобщему удовольствию, путешественники останавливаются на обед.
Затем, после того как все выпили к обеду немало белого вина, следует час ни к чему не обязывающих разговоров и далее еще час послеобеденного сна в карете, которая раскачивается, словно лодка, а за окошками между тем мелькает мир, оставленный без внимания и лишенный названия.
Через два часа после наступления темноты они приезжают в Амьен и, миновав старые городские ворота, выворачивают шеи, чтобы разглядеть хотя бы тень амьенского собора. На постоялом дворе уже расположилась группа паломников. Вновь прибывшим приходится устраиваться в тех помещениях, которые еще свободны. Жан-Батист со священником укладываются на чердаке, и тот, покуда не потухла свеча, приглашает его вместе помолиться. Жан-Батисту молиться не хочется, он предпочел бы объявить себя философом, рационалистом, свободомыслящим человеком, но он все же вежливо произносит «аминь», вторя священнику и чувствуя былое умиротворение. Они пожимают друг другу руки и задувают свечу. У священника урчит в животе. Он просит прощения. Жан-Батист уверяет, что его это нисколько не беспокоит.