Чистый понедельник (сборник)
Шрифт:
– Я доложу-с, доложу-с, – бормочет она, скрываясь в темных сенях.
Больно, должно быть, Батуриной выходить после таких докладов! И правда, – когда через несколько минут отворяется дверь, я вижу растерянное старческое лицо, виноватую улыбку голубых кротких глаз… Делаем вид, что мы очень рады друг другу, что этот осмотр дома – вещь самая обыденная, и Батурина любезным жестом приглашает войти, а другой дрожащей рукой старается застегнуть ворот своей темной кофточки из дешевенького нового ситцу.
Бормоча что-то притворное, я вхожу в переднюю… О, да это совсем ночлежка! Темно, душно, стены закопчены дымом
– Мы ведь в пристройке-с теперь живем, – виновато поясняет Батурина. – Ведь знаете, какие года-то пошли, да и теплее тут зимою…
– Но, может быть, я беспокою вас?
Старуха трясет головой и смотрит недоумевающе и вопросительно.
– Не беспокою ли я вас? – говорю я громче.
Расслышав, Батурина поспешно улыбается.
– Нет-с, нет-с, – отвечает она с ласковой снисходительностью. – Пожалуйте-с.
И отворяет дверь в коридор…
Еще мрачнее в этих пустых комнатах! Первая, в которую я заглядываю из коридора, была когда-то кабинетом, а теперь превращена в кладовую: там ларь с солью, кадушка с пшеном, какие-то бутыли, позеленевшие подсвечники… В следующей, бывшей спальне, возвышается пустая и огромная, как саркофаг, кровать… И старуха отстает от меня и скрывается в кладовой, якобы чем-то озабоченная. А я медленно прохожу в большой гулкий зал, где в углах свалены книги, пыльные акварельные портреты, ножки столов… Галка вдруг срывается с криво висящего над ломберным столиком зеркала и на лету ныряет в разбитое окно… Вздрогнув от неожиданности, я отступаю к стеклянной двери на рассохшийся балкон, с трудом отворяю ее – и прикрываю глаза от низкого яркого солнца. Какой вечер! Как все цветет и зеленеет, обновляясь каждую весну, как сладостно журчат в густом вишеннике, перепутанном с сиренью и шиповником, кроткие горлинки, верные друзья погибающих помещичьих гнезд!
Вечер в поле встречает нас целым архипелагом пышных золотисто-лиловых облаков на западе, необыкновенной нежностью и ясностью далей.
– Дядя, дай серничка! – кричит один из мальчишек, стерегущих на парах лошадей, и, вскочив с межи, бегом догоняет тарантас.
Но Корней суров и задумчив. Он с наслаждением вытягивает мальчишку кнутом и сдержанно покрикивает на лошадей.
«О чем он думает?» – думаю я, глядя на его выгоревший на солнце картуз.
И Корней слегка повертывается на облучке и, следя задумчивым взглядом за мелькающими подковами пристяжной, начинает говорить…
– Всем не мед, – говорит он. – Не одним господам… Крестьянский банк, мол, помогает! Да нет, в долг-то не проживешь! Купят мужики сто – двести десятин, – конечно, компанией, не сообразясь с силой, и запутляются, и норовят слопать друг друга.
А пойдут свары – дело и совсем изгадится, и хоть на перемет с обрывком лезь!
– Однако, – говорю я, – крупных-то господ осталось три-четыре на уезд, – значит, расходится земля по народу.
– По городским купчишкам да лавошникам, – поправляет Корней. – По ним, а не по народу… И опять же земля без настоящего хозяина остается: им ведь только бы купить, благо дешево, а жить-то они ведь тут не станут! Ну, вот
– Следовало бы?
Но Корней отводит глаза в сторону.
– Попоить пора, – говорит он деловым тоном.
– На Воргле попоим.
– Ну, на Воргле так на Воргле… Эй, не рано!
Свежеет, и блеск вечера меркнет. Меланхолично засинели поля, далеко-далеко на горизонте уходит за черту земли огромным мутно-малиновым шаром солнце. И что-то старорусское есть в этой печальной картине, в этой синеющей дали с мутно-малиновым щитом. Вот он еще более потускнел, вот от него остался только сегмент, потом – дрожащая огневая полоска… Быстро падает синеватый сумрак летней ночи, точно кто незримо сеет его; в лужках уже холодно, как в погребе, и резко пахнет росистой зеленью, – только изредка повевает откуда-то теплом… В сумраке мелькают придорожные лозинки, и на них, нахохлившись, спят вороны… А на востоке медленно показывается большая голова бледного месяца.
Как печальны кажутся в это время темные деревушки, мертвую тишину которых будит звук рессор и бубенчиков! Как глуха и пустынна кажется старая большая дорога, давно забытая и неезженная! Слава Богу, хоть месяц всходит! Всё веселее…
Воргол – нежилой хутор покойной тетки, степная деревушка на месте снесенной дедовской усадьбы и большого села, три четверти которого ушло в Сибирь, на новые места. Дорога долго идет под изволок; когда уже становится совсем светло от месяца, тарантас шибко подкатывает по густой росистой траве к одинокому флигелю на скате котловины среди косогоров. Звон бубенчиков замирает, и нас охватывает гробовое молчание.
– Уж и глухо же тут! – говорит Корней, слезая с козел, и голос его странно звучит возле пустых стен. – Посидите тут на крылечке, а я лошадей попою и овсеца им кину.
И медленно отводит громыхающих бубенчиками лошадей под гору к колодцу. А я поднимаюсь на деревянное крыльцо флигеля и сажусь на ступеньку…
Но жутко здесь, в этой котловине, со всех сторон замкнутой холмами, спускающимися к пересохшему руслу Воргла, и бледно освещенной неверным месячным светом! Пустой широкий двор переходит в мужицкий выгон, а за выгоном чернеет семь приземистых избушек, глубоко затаивших в себе свою ночную жизнь…
– Корней, – говорю я, как только Корней показывается с лошадьми из-под горы, – надо ехать! Поедем шажком, а уж покормим дома.
Корней останавливается.
– Ай соскучились?
– Соскучился. Ну его к черту!.. Едем.
– Это еще милость, – говорит Корней насмешливо. – Вы бы осенью али зимой заехали.
– И как вы только живете тут!
Корней завертывает цигарку, глядя в землю, и долго молчит. Потом сдержанно отвечает:
– Живем пока…
– То есть как «пока»? А потом-то что ж?
– Потом – что Бог даст. Все что-нибудь да будет…
– Что же?
– Да что-нибудь будет… Не век же тут сидеть, чертям оборки вить! Разойдется народ по другим местам, либо еще как…
– А как?
При свете месяца ясно видно лицо Корнея, но, опуская голову, он сдвигает брови и отводит глаза в сторону.
– Как иначе-то?
– Там видно будет, – отвечает Корней уже совсем хмуро. – Поедемте, барин, не рано!
И молча лезет на козлы.
1903