Чочара
Шрифт:
Я спросила:
– Разве тебе не жалко этих несчастных людей, которые потеряли свои дома, остались без ничего и должны будут бродить теперь по свету, как какие-нибудь цыгане?
А он мне:
– Мне жаль их, но не больше, чем тех, кто потерял СБОЙ дом еще до них. Я уже говорил тебе, Чезира: сегодня меня, завтра тебя. Они хлопали в ладоши, когда бомбили дома англичан, французов, русских; и вот теперь бомбят их дома. Разве в этом нет справедливости? А ты, Розетта, ты ведь веришь в бога, так скажи, не видишь ли ты в этом перста божьего?
Но Розетта, как всегда, когда речь шла о религии, ничего не ответила, и разговор на этом закончился.
После этой первой бомбежки беженцы всем скопом устремились в долину, чтобы убедиться своими глазами, что сталось с их домами, и почти все вернулись с радостной вестью, что их дома
– Пока умирают люди, как этот, пусть будет благословенна война.
К моему удивлению, по ее лицу потекли слезы, она вдруг заявила мне:
– Не говори так, мама... это тоже был бедный человек.
А вечером она захотела помолиться за упокой его души, которая была чернее его черной рубашки, надетой на нем в момент его смерти.
Я забыла сказать, что в эти дни умер еще один человек: Томмазино. Мне очень хорошо известно, как и почему он умер, потому что я находилась рядом с ним, когда произошел случай, из-за которого он умер. Ни дождь, ни холод, ни грязь не помешали Томмазино продолжать свои занятия торговлей. Он покупал продукты у крестьян, у немцев, у итальянских фашистов и продавал их беженцам. Продуктов было тогда уже очень мало, но он все равно спекулировал солью, табаком, апельсинами, яйцами, продавая все это по очень высоким ценам и порядочно на этом зарабатывая. Целый день он ходил по долине, презирал опасность, не потому, что был храбр, а потому, что любил деньги больше жизни; небритый, в засученных и рваных штанах, в грязных башмаках, он еще больше походил на вечного жида. Семья его уже давно жила в крестьянском домике, немного поодаль от дома Париде. Если кто-нибудь спрашивал у него, почему он не идет жить с семьей, Томмазино отвечал:
– У меня есть дела, я буду до последнего момента делать дела.
Под последним моментом он подразумевал последний момент войны, не зная, что дела он будет делать не до конца войны, а до последнего дня своей жизни.
Однажды я собрала в корзиночку восемь яиц и пошла вместе с Розеттой вниз, собираясь обменять эти яйца на солдатский хлеб у немцев, стоявших лагерем в апельсиновой роще в долине. Томмазино находился тогда, совершенно случайно, по делам в Сант Еуфемии и предложил нам идти вместе. Это было на пятый день после бомбежки; погода все время стояла прекрасная. Как обычно, Томмазино шел впереди по камням и ухабам горной тропинки и молчал, погруженный в свои расчеты, а мы, тоже молча, следовали за ним. Тропинка спускалась зигзагом по левой стороне горы, доходила до лежавшего поперек нее утеса и сворачивала через долину направо, шла некоторое время по ровному месту, затем продолжала спускаться вниз, но уже по правой стороне соседней горы. Склон этой горы был несколько необычен: он был весь покрыт голыми высокими скалами странной формы, похожими на сахарные головы, но серого цвета, как кожа у слона, и с огромным количеством больших и маленьких пещер; среди этих скал росло много кактусов, зеленые и мясистые листья которых были похожи на утыканные иглами подушечки. Тропинка извивалась среди кактусов и скал вдоль ручья, очень красивого, прозрачная вода его сверкала, как хрусталь, среди зеленого мха. Идя по уступу горы, Томмазино обогнал нас метров на тридцать, и вдруг мы услышали шум эскадрильи самолетов. Мы не обратили на это никакого внимания, так как уже привыкли к тому, что самолеты часто пролетали над нами, направляясь к линии фронта, и были уверены, что самолеты не станут бомбить гор, потому что бомбы стоили дорого и не было никакого смысла бросать их зря на камни, из которых состояли мачеры. Поэтому я совершенно спокойно сказала Розетте: - Слышишь, самолеты.
В ясном небе уже виднелась белая серебристая эскадрилья самолетов, выстроившихся в три ряда, впереди летел один самолет, как бы показывая другим дорогу. Я смотрела на этот самолет, и вдруг увидела, что с него падает маленький красный флажок. Тут я вспомнила, как Микеле объяснял нам, что этот флажок был сигналом для сбрасывания бомб. Не успела я этого подумать, как с самолетов прямо на нас стали падать бомбы, то есть мы не видели самих бомб, падавших с большой скоростью, но сейчас же услышали совсем близко от нас страшно сильный взрыв, так что вся земля закачалась как при землетрясении. На самом же деле это тряслась не земля, а прыгали вокруг камни, оторвавшиеся от горы, а еще больше, чем камней, было острых и искривленных кусков железа, каждый из которых был длиной по крайней мере с мой мизинец, и если бы хоть один из этих кусков попал в нас, мы умерли бы тут же на месте. Вокруг нас поднялась едкая пыль, от которой я закашлялась: в этом пыльном облаке ничего нельзя было разобрать Я очень испугалась и стала громко звать Розетту. Когда пыль немного осела, я увидела на земле множество осколков и искалеченных и порванных листьев кактусов и вдруг услышала голос Розетты:
– Я здесь, мама.
Я никогда не верила в чудеса, но теперь при виде всех этих железных осколков - а ведь они летали по воздуху и прыгали вокруг нас в момент взрыва,- обнимая невредимую Розетту, я подумала, что только чудо могло спасти нас от смерти. Я обнимала, целовала мою Розетту, ощупывая ее тело, не веря, что она жива и здорова; потом я вспомнила о Томмазино, который, как я уже говорила, шел впереди нас шагов на тридцать, и стала искать его. Томмазино нигде не было, вокруг нас были одни только поломанные кактусы, но вдруг откуда-то я услышала его голос, произносивший монотонно и жалобно:
– Боже мой, мадонна моя, боже мой, мадонна моя...
Я решила, что он ранен, и почувствовала угрызения совести, что была так счастлива, найдя Розетту, и даже не подумала, что рядом со мной, может быть, умирает человек, не очень, правда, симпатичный, но все же человек, который во многом помог нам, хотя бы даже и из корысти. Я направилась к месту, откуда доносились стоны, думая, что увижу Томмазино, распростертого в луже крови. Я нашла его в пещере, даже не в пещере, а в углублении в одной из скал, куда он забился, как улитка в свою скорлупу, зажав голову между рук и издавая протяжные стоны. Я сразу заметила, что он не был ранен, а только очень испуган. Я сказала ему:
– Томмазино, все уже кончилось... Что ты делаешь в этой дыре?.. Слава богу, ни с кем из нас ничего не случилось.
Вместо ответа он начал опять тянуть свое:
– Боже мой, мадонна моя...
Я удивилась и сказала ему строго:
– Вылезай отсюда, Томмазино, нам надо идти в долину, а то будет поздно.
А он мне:
– Я никуда не пойду.
– Ты что, хочешь остаться здесь?
– Я не пойду вниз... Я пойду на вершину горы, на самую высокую вершину, заберусь там в самую глубокую пещеру, под землю и останусь там... для меня все кончено.
– А как же твои дела, Томмазино?
– К черту дела.
Услыхав, что он посылает к черту дела, ради которых он до сих пор рисковал многим, я поняла, что он говорит вполне серьезно и что настаивать не имеет смысла. Но я все-таки сказала:
– Так проводи нас хотя бы вниз... можешь быть уверен, что сегодня самолеты больше не вернутся.
Он ответил:
– Идите сами... я останусь здесь.
Он опять начал трястись всем телом и призывать Мадонну Тогда я попрощалась с ним и пошла по тропинке вниз в долину.
В долине на опушке апельсиновой рощи мы сразу увидели немецкий танк, прикрытый апельсиновыми ветками, и палатку с голубыми, зелеными и коричневыми пятнами. Шесть или семь немецких солдат были заняты приготовлением ужина, а один из них, сидя под деревом, играл на гармошке. Все они были молодые, с бритыми головами и бледными лицами, покрытыми царапинами и шрамами: их прислали к нам в Фонди из России, и они говорили нам, что в России воевать в сто раз хуже, чем в Италии. Я уже была знакома с ними, потому что не первый раз приходила сюда менять яйца на хлеб. Я издали подняла вверх и показала корзинку с яйцами; солдат с гармошкой перестал играть, пошел в палатку и принес оттуда солдатский хлеб в форме кирпича, весом в один килограмм. Мы подошли, и он, не глядя на нас и держа хлеб под мышкой, как будто боялся, что мы отнимем его, приподнял листья, покрывавшие яйца, и пересчитал их по-немецки. Но этого ему показалось недостаточным, он взял одно яйцо, поднес к уху и тряхнул, не болтается ли оно. Я ему сказала: