Чтение в темноте
Шрифт:
Это был город костров. У протестантов их было больше. Двенадцатого июля они праздновали день своей победы в битве у Война в 1690 году. Потом двенадцатого августа они праздновали день освобождения города от осады католиков в 1689 году. Потом сжигали чучело Ланди — восемнадцатого декабря. Ланди был предатель, он хотел открыть ворота города католическому врагу. А у нас костры были только пятнадцатого августа. Церковный праздник, но мы его приурочивали еще и к политике, отвечая па их двенадцатое июля. У нас праздники были неофициальные, не то что у протестантов. Нас гоняла полиция, то заставит гасить костер, то не даст собирать для него старые автомобильные шины, то рубить деревья. Огонь — вот на что я любил смотреть, о чем слушать. Он меняет серый воздух и улицу, прыгает и всех веселит. Когда в середине августа в честь праздника Успения Пречистой Девы там, куда параллельно сбегали улицы, у каменного вала зажигали костры, они подпаляли небо, и то и дело с альтовым всхлипом взвивались черные свитки шинного дыма. Постепенно едкий дух этого пламени истончался в аромат ровно горящего дерева и плыл над сомкнутыми рядами домишек по песчаным
Улочки, разбросанные вокруг винокурни, где сражался дядя Эдди, страдали, увечные, долгой неизбывной тоской. С винокурен ушли испарения виски, запах кирпичного жара, янтарно-закатное зарево, тускло медлившее, наверно, над испуганными домишками. Теперь зато у нас был готический собор, который, вместе с жильем для клира, смотрел с высоты своей серокаменной вечной зимы на это несчастное место, представлявшееся мне линялой и лысой заплатой, враждебной и чуждой немощеным улицам и тяп-ляп сгрудившимся постройкам, ледником сползшим по косогору от городской стены туда, где начиналась наша территория. В ранней зимней тьме, едва разбавленной слабыми уличными фонарями, мимо спешили тени, «спокойной ночи», «спокойной ночи» — и прочь убегали голоса.
Возле нашего дома было два простора. Поле на наших задах сбегало к Болотной; перейдя в шоссе, она лукой загибалась к Блучерской, а потом, распрямясь, спешила к полицейским казармам. Это шоссе с обеих сторон было забрано каменным валом с плоским парапетом, по нашу сторону всего в полтора метра, а по другую — в четыре. По другую сторону начинался Минанский парк, хотя взрослые называли его по-старому: Поле Уотта — по имени хозяина винокурни. Можно бы взобраться на вал и спрыгнуть по другую сторону; но вал проходил по изножью улиц — Липовой, Тирконелла [3] , Буковой, Вязовой, и каждая его рассекала прямоугольным просветом, в котором сквозили спускавшиеся к парку ступени. Строй бомбоубежищ отделял верхнюю часть парка от нижнего пустыря, где мы гоняли в футбол. Ночью в поле и в парке было темным-темно. Единственный тусклый, низкорослый и гнутый фонарь в конце каждой улицы — вот и все освещение. Нам строго-настрого запрещалось играть ночью в парке, потому что там бродит призрак дедушки Уотта и хочет отомстить за разоривший его пожар. Кто видел его, говорили, что он просто шатается под деревьями черной тенью, но у тени этой есть рог, и рот разевается, а там бушует пламя.
3
Рори О'Доннел, первый граф Тирконелл (1575–1608) — борец против англичан за независимость Ирландии.
Чтоб добраться до винокурни, нам надо только перейти Блучерскую, пройти бульвар Эглинтона, пересечь Торфяник — слева скотобойня — в лепешках, катышках, лужах коров, овец, свиней, которых сбрасывали грузовики с откинутыми бортами. Здесь, громадная, краснокирпичная, почернелая, страшная, давила целый квартал винокурня. И тыкала в небо черными культями стропил. Иногда, проходя, я слышал отчаянные вопли свиней. Вопли были до того человеческие, что я ждал: вот распадутся на слова, будут молить о пощаде. Они эхом отдавались в пустой винокурне, рыданьями просачивались сквозь разрушенные полы, застревали в черных кирпичах. Я слыхал, что люди выбежали из домов, когда началась пальба и полиция сомкнула кольцо. Толпа на улице возле Торфяника завела повстанческие песни, полиция открыла огонь поверх голов, толпа рассеялась. Стрелки ИРА с крыши, из окон верхнего этажа послали несколько выстрелов — спичечными вспышками в небо. Огонь перекрыли, их окружили, они погибли. Это был прощальный протест при образовании нового государства. Потом — взрыв, здание сотряслось, вспыхнуло. Никто не знал, будут ли его восстанавливать и когда или снесут ради новой застройки. А пока оно оставалось жженой раной в сердце околотка.
Город лежал, зачарованный сонным светом реки и зеленых полей. Иногда он вдруг вскидывался, как кто-то, напуганно кричащий со сна, печалуясь о своей заброшенности. Как-то в день Святого Патрика, в самый разгар беспорядков, строй полицейских с дубинками загнал нас на нашу территорию, а мы заманили их дальше, с Болотной, к улице под названьем аллея Стэнли, она параллельна нашей. Выплеснули полканистры масла из разграбленного гаража на вихляющую по склону дорогу. Полиция за нами гналась под градом камней, летевших в их машины и джипы. Рекламные щиты на обочине первыми приняли залп, когда две ведущие машины въехали на масло. Гигантскую картонную кока-колу изрешетило, как и вздернутый подбородок обладателя бритвы «Жиллет». На крутом вираже машины просвистели в проулок, роняя камни, как рой соломин. Масло блестело в пенном мчании шин, и одна машина занялась огненным синим кольцом, из которого выскакивали полицейские. Улица как-то присела, скособочилась, налегла на горящий забор старого гэльского футбольного поля.
Американские города
Сентябрь1949 г
Чикаго — вот на какой бы город мне хотелось взглянуть. Я слышал, там был когда-то страшный пожар, хотя, может, тут я путал с Сан-Франциско и с землетрясением, которое его разрушило,
Кровь
Октябрь1949 г
Она кашляла. Алые искры падали на серую рубашку, на пододеяльник, на простыню. Она на меня смотрела огромными глазами. Я не мог шелохнуться, ноги были как свинцовые, сердце бухало вверх-вниз от горла до пят, будто кто сзади меня огревает хлыстом. Я не добежал до двери, она открылась, вошла тетя Бернадетта. Глянула на нас, и у нее дрогнуло лицо.
— Господи боже, — она шепнула. — Ина.
У нее за спиной показался дядя Фонси.
— Что тут такое?
Ина навзничь лежала на кровати, глаза выкачены, руки хватают одеяло. Снова стала ловить ртом воздух, снова закашлялась. Кашель — как лисий лай. Отирая рубашку, я отскочил к стене. По дому пополз шуршащий шум, будто включили радио. Бернадетта плакала, отирала сестре лицо, рот, выжимала платок в белый эмалированный таз, и блестящая вода краснела, краснела.
Фонси исчез. И сразу почти лестница задрожала от топота, от голосов. Потом доктор болтал стетоскопом, пастор разматывал лиловую епитрахиль.
— Беги домой, скажи отцу, чтоб шел сюда, немедленно. Живо.
Все говорили разом, на меня наступали.
Я бросился вниз, через три ступеньки, на улицу, под острый ветер с едкими запахами реки и сдобностью ближней булочной. Все стало бледным в плоском вечернем свете. Кто-то ехал в гору на велосипеде, стоя на педалях, и куртка на спине собиралась складками, с усилием расправлялась. Я подслушал шумно задержанный вдох, вырвавшийся, когда я пробежал мимо, и, срезая расстояние, кинулся по проулкам к заднему полю. Калитка была на засове, я махнул через забор, спрыгнул прямо на розы. Папа сразу вышел из сарая.
— Ина, — сказал я. — Ина заболела. Они меня послали тебе сказать.
Он подошел ближе, нагнулся ко мне. Ветер дергал мне волосы, гремел дверью сарая за папой.
— Погляди на себя, сынок, — сказал он. — Погляди на себя. Ты весь в ее крови.
И своей огромной рукой тронул мою щеку. Показалась мама, почувствовала неладное, побежала к нам через двор.
— Погляди на него, мать. Погляди на него. Это кровь Ины у него на рубашке. И так они его погнали. Господи, ей опять плохо. Может, она…