Что бывало (сборник)
Шрифт:
Я знал лишь одно: что надо скорей, скорей уезжать отсюда. И я сказал Голуа:
– Ведь Самарио тоже может найти свидетелей… Заноза, железная заноза… Вы понимаете?
– Это подлый вздор! – закричал Голуа, и глаза его сжались, кольнули меня.
– Да, но об этом говорят, все говорят.
Француз вернулся и хлопнул себя зло по ляжке. Но вдруг он присмирел и таинственным голосом спросил:
– Вы знаете этого конюха? – И он показал рукой маленький рост и большие усы.
Я узнал Савелия и кивнул головой.
– Вот он, – продолжал шепотом француз, – он мне сказал, будто он видел, и чтоб я ему дал десять рублей.
– Я думаю, что надо ехать, и больше ничего.
– Вы думаете?
– Да, – сказал я твердо.
– Вашу руку, мой друг, я вам верю. – И Голуа посмотрел мне в глаза нежным взором.
Через неделю Голуа назначил отъезд. Приглашений было масса. Даже предлагали уплатить все неустойки.
За эту неделю я успел послать пятьдесят рублей в банк и двадцать пять домой. Долгу за мной теперь оставалось четыреста рублей.
После прощального спектакля Самарио снова подошел ко мне и сказал:
– Еще раз говорю вам – ваш хозяин мерзавец!
– Я знаю, – сказал я.
Самарио вздернул плечи.
– Ну… вы не дурак и не трус. Аддио, аддио, сеньор Миронье! – И он крепко пожал мне руку.
В день отъезда я бегал к школе – я стоял напротив, у остановки трамвая, и пропускал номер за номером. Выходили школьники, но Наташи я не видал. Может быть, я ее пропустил… Вечером на вокзале бросил в ящик письмо. Я написал длинное письмо домой. Я ничего не писал о том, где и как я работаю. Не написал и о том, что уезжаю. Я до смерти боялся, чтоб не напали на мой след раньше, чем я выплачу эти проклятые пятьсот рублей.
Конюхи меня провожали, и Осип стукнул рукой в мою ладонь и сказал:
– Ну, счастливо, свояк! Пиши, если в случае что. Не рвись ты, а больше норови валиком. Счастливо, значит.
А я все говорил: «Спасибо, спасибо», – и никаких слов не мог найти больше.
Теперь я уже жил в гостинице, меня прописали по моей союзной книжке. В чужом городе меня никто не знал.
В цирке меня приняли как артиста, артиста Миронье с его мировым номером – борьба человека с удавом.
Голуа все торговался с конторой, чтоб помещение для удава топили за счет цирка.
Здесь уже три дня висели афиши, и все билеты были распроданы по бенефисным ценам. Оркестр разучивал мой марш. Нельзя было менять музыку. Король уже привык работать под этот марш. Я узнал, что Голуа прибавили до семидесяти долларов за выход, и я потребовал, чтоб за это он взял мое содержание на свой счет. Голуа возмутился.
– Это вероломство! – кричал он на всю гостиницу. – Честь – это есть честь!
Но я намекнул, что могу заболеть, и даже сделал кислое лицо.
Француз ушел, хлопнув дверью. Но ночью, после представления, он ворчливо сказал в коридоре:
– Больше семи рублей в сутки я не в состоянии платить за вас, – и нырнул за дверь.
«Ничего, валиком», – твердил я себе, засыпая.
Дела мои шли превосходно. Я получил мое жалованье за месяц. Все сто рублей я перевел в банк. Это уж были последние сто рублей. Я ходил в тот день именинником. Я теперь думал только о том, чтобы собрать еще немного денег для семьи. Я решил, что скоплю им шестьсот рублей. Пока меня будут судить, пока я буду в тюрьме, пусть им будет легче житься.
Мы
У меня было уже шестьсот рублей. Но деньги сами плыли мне в руки. Я играл без проигрыша. Я теперь сам выбирал, куда мне стягивать кольцо змеи – вниз или вверх. Я вертел змеей как хотел. Этот резиновый идиот впустую проделывал свою спираль и оставался в дураках. Мне нравилось даже играть с ним, когда он был на мне, я его уже нисколько не боялся.
Я решил добить мои сбережения до двух тысяч. Свое жалованье за работу с собаками я целиком отправлял семье.
Был, помню, праздник, народу, как всегда на наши гастроли, привалило множество. Было тепло, толпа была пестрая, и яркими пятнами светились в рядах детские платья. От манежа попахивало конюшней. Шел дневной спектакль – в этот день у меня было два выхода с удавом. Оркестр бодро грянул мой марш, вся публика привстала на местах, когда пополз удав. Он быстрыми волнами скользнул ко мне, шурша опилками по манежу. Голуа стоял рядом, как всегда держа под накидкой свой маузер. Удав набросил свое тело кольцом, но я шутя передвинул его выше; удав скользнул дальше. Я работал уверенно, играючи. Шел третий тур. Я уже лениво перебирал кольца. И вдруг услышал:
– Манипюле! Манипюле!
И в это время я почувствовал, что кольцо змеи с неумолимой силой машины сжимает. Я ударил по кольцу кулаком, как о чугунную трубу, и я больше ничего не помню.
Потом мне рассказали, что Голуа выстрелил, что весь цирк сорвался с мест с воем, женщины бились в истерике. Конюхи, пожарные бросились ко мне.
Я очнулся в больнице. Я открыл глаза, обвел эти чересчур белые стены без единого гвоздика, без картинки, увидал на себе казенное одеяло и сразу все понял. Я не знал, цел ли я, и боялся узнавать. Я закрыл глаза. Я боялся пошевелить хоть одним членом, чтобы не знать, ничего не знать. Я забылся.
Меня разбудил голос: кто-то негромко, но внятно и настойчиво говорил надо мною:
– Миронье! Вы слышите меня, Миронье?
Я открыл глаза: надо мной в белом халате стоял доктор в золотых очках. За ним стояла сестра в белой больничной косынке.
– Как вы себя чувствуете? – спросил доктор по-французски.
– Я русский, – сказал я. – Спасибо. Не знаю. Скажите, доктор, я совсем пропал? – сказал я и почувствовал, что слезы застлали глаза и доктор расплылся: не видно.
Я невольно поднял руку, чтоб протереть глаза. Рука была цела. Но доктор закричал: