Что движет солнце и светила (сборник)
Шрифт:
— Что ты, — ответил я, — ты же знаешь: я не люблю блинчики!
— Полюбишь. Муж любит то, что любит жена. Иначе он будет голодным. Прекрасно! Значит, буду стройным!
— Послушай, — посерьёзнела Зоя, — а почему ты не пытаешься хотя бы слукавить: «Милая моя, не расстанусь я с тобою никогда! Какая жена? Какие дети? Что ты!»
Я отшутился, сказал какие-то глупости, и чтобы Зоя больше ничего не выдумывала, закрыл ей рот поцелуем, и как только она хотела что-нибудь сказать, снова целовал. А что я мог возразить? Мне нужна была только она. Одна. Без прошлого. Без привычек. Сама по себе.
Это сейчас я понимаю, что женщину нужно принимать такой, как она есть, и всё, что было у неё до тебя, — это путь к тебе, не всегда прямой и безоблачный. И ты всегда виноват сам, если она вдруг вспомнила всё, что было у неё в предшествующей жизни, и в эти минуты возвращения в прошлое ты для неё, скорее всего, не существуешь.
А тогда, лёгкий и свободный, я улетел в отпуск. Владивосток, Хабаровск, Санкт-Петербург с драгоценной аурой Павловска и Пушкина, Тбилиси с его волшебной улицей Шота Руставели, Ереван — ещё прекрасный, весёлый и богатый, Рига, пахнущая сиренью и свежезаваренным кофе… О, как много я ездил, и напропалую тратил деньги, и жил в лучших гостиницах, и пил вина, которые теперь продают в бутиках как эксклюзивные. Но однажды, вернувшись от случайной полушлюшки-полудекадентки (писала маслом мужские торсы, только их, и ничего больше!), я почувствовал глухую тоску. К тому же накрапывал дождь, серый, и нудный, и холодный, а по телевизору показывали красивую жизнь в Швеции, и даже дождь там был другой: разноцветные зонтики, веселое перестукивание дождинок по барабану, оставленному в парке, чистый лик асфальта, кораблик дубового листа в хрустальном ручейке. Рэй Конифф. О, боже мой, «Дождь»! Дождь, который идёт не для меня.
— Ну, если не для меня, то пусть он ни для кого не идёт, — пьяно подумал я и выдернул шнур телевизора из розетки.
В гостинице отключили горячую воду, и я попробовал обмыться холодной, чтобы смыть прикосновения художницы, тело всё ещё чувствовало её холодные длинные пальцы, но меня будто током шибануло — ледяная струя показалась острее сабли…
Вот тут-то я и подумал о Зое. Хреново мне было, чего у там, очень захотелось услышать этот лёгкий, чуть насмешливый голос. И я попросил телефонистку принять срочный заказ.
Через час телефон затренькал-задребежжал. Трубку взяла Зоина мама.
— Здравствуй, Серёжа! А Зоя уехала. Насовсем. Я вот тут подзадержалась. Они меня к себе тоже забирают…
— Кто «они»?
— Зоя с мужем. Буду у них жить. Да разве она вам ничего не говорила о переезде?
— Нет, — равнодушно сказал я и сам удивился этому. — Я только хотел узнать, какая у нас там погода. Скоро мне возвращаться, вот и решил позвонить. Чей телефон первым на ум пришёл, тот и назвал телефонистке. Оказалось: ваш номер.
— Погода? Да ничего, терпимо. Вчера вот снег выпал, не тает…
Я не дослушал и положил трубку.
Больше Зою Ивановну я никогда не видел. И даже её фотографии у меня нет. И когда я о ней думаю, возникает в памяти светлая женщина с тонкими чертами холодного лица. Такая далёкая, полузабытая, чья-то
И смеётся, смеётся Зоя Ивановна, Зоя, Заинька, Зойка…
Ещё одна женщина называет меня занудой — моя собственная жена. Недавно мы с ней ходили на балет «Ромео и Джульетта». Если честно, то я ничего не понимаю в этом искусстве, неправдашнем и придуманном от начала до конца. Вот спектакли или даже оперетты — совсем другое дело: люди разговаривают, ходят, поют по-человечески, и всё, знаете ли, понятно, а в балете каждый скачок что-то да значит, поди разберись.
Смотрю, моя Наташа прямо побледнела от переживаний за Ромео и Джульетту, впечатлительная она у меня. А когда Джульетта упала и умерла лежит, не двигается — даже вскрикнула!
Я взял бинокль и посмотрел на балерину: она пыталась, бедняжка, лежать неподвижно, но так, видно, напрыгалась и наскакалась за спектакль, что не могла сдержать напряжения — тяжело дышала, губы полуоткрыты и дрожат.
— Смотри, — сказал я жене, — она даже мёртвой притвориться не умеет. Лежит и дышит. Что за балерина такая?
— Зануда, — ответила Наташа. — Зачем ты всё портишь? Прекрасный был спектакль!
И отобрала у меня бинокль.
А на следующий день она принесла с работы крохотную розетку растения, похожего на заячью капусту. Горшочком для него стала раковина рапана. Наташа насыпала в неё земли и посадила туда цветок.
— Ну, зачем ты это сделала? — спросил я, увидев озеленённую раковину. В ракушке жило море…
— Ничего там уже не жило, кроме тараканов, — отрезала Наташа. — У ракушки отбился осколочек, и она уже не шумела. Просто ты давно её не слушал.
— Я бы отреставрировал её…
— Не нуди, пожалуйста, — Наташа бросила на меня снисходительный взгляд. — Это сейчас модно — выращивать мелкие растения в раковинах.
— А что, если я хочу слышать звуки моря?
— Ой, да пожалуйста! Сколько угодно!
Наташа открыла кухонный шкаф и сняла с полки термос.
— Ты считаешь, что в нем живет море? — рассмеялся я.
— А ты послушай…
Она вытащила из термоса плотную пробку и приставила его к моему уху. Сначала я ничего не слышал, но вдруг в колбе плеснула волна, и зашуршал под чьими-то ногами песок, и снова на него накатила волна.
Пораженный, я молчал и слушал звуки моря, которые откуда-то взялись в пустой колбе термоса.
…В серый, предутренний час что-то кольнёт вдруг в сердце, и, открыв глаза, я долго лежу неподвижно и смотрю в тёмный потолок. Почему-то мне кажется, что где-то далеко-далеко вот так же неподвижно, замерев у плеча мужа, лежит Зоя Ивановна и, может быть, думает о том, как приедет в наш город и случайно встретит на улице меня.
Впрочем, откуда она знает, где я живу? И узнает ли меня, ведь столько лет прошло, и я уже не юн и строен. Я уже не тот совсем. А вдруг и я её не узнаю? И мы пройдём мимо друг друга.