Что движет солнце и светила (сборник)
Шрифт:
Мы все вместе работаем, в одной ПМК — кто инженером, кто прорабом, кто нормировщиком. Строим в селах района деревянные двухквартирные дома, проект типовой, материалов хватало, плотников — тоже, потому что в нашем районе для строителей установлен приличный северный коэффициент: один к десяти. И для тех, кто топором машет, и для тех, кто пером в конторе по бумаге водит. А кто не хочет заработать побольше? Чтобы обеспечить жизнь себе и тут, в Каменном, и там, на материке, — в отпуске, большом северном отпуске, на золотом песочке, под полосатыми тентами, и вокруг — чайки, загорелые под «шоколадку» женщины и рестораны с грузинским вином и сыром гуда или сулугуни — сверху посыпают его зеленью петрушки, и приносят на тарелочке еще кучу всяких трав, и шашлык, о-о-о!
Но, чтобы на него выбраться, оттруби три года в снегах, метелях и морозах — тогда выдадут много отпускных, оплатят туда и обратно дорогу, и улетишь ты вольной птицей, считай, на полгода из этой Тмутаракани, не ведающей, что такое лето: в июне вспыхнут сопки кострами цветов, разольется по ним медная лава рододендронов, но стремительно пробежит июль, пустятся за ним в погоню сизые тучи, и в сентябре сквозь вуаль дождей пробьется первый снег, и все по-прежнему: холода, метели, серый полумрак бесконечно унылых дней, и разве что мелькнет фейерверком какой-нибудь гастрольный ансамбль и отбудет незаметно, нагруженный красной рыбкой и икрой. Этого добра у нас хватает: кто хочет — всегда наловит.
Вот если Буратине не надо, он и не промышляет — знай в библиотеке сидит или по сопкам шастает: природу, говорят, изучает. И нам потом всякие сказки рассказывает. Будто появилась у него знакомая евражка — это суслик такой, рыжий, чуть крупнее «материковских», — и до того ручной: хлеб берет прямо из рук, знаете ли, ничего не боится! Как же, так мы и поверили.
Или вот еще байку о лисице рассказывал. Вроде собачки она, — так и ластится к нему, так, и льнет, своих лисят из норы выволакивает знакомьтесь, детки, с Буратиной, и те лисята, которых он от ры6кооповского пса Джульки спас — разрыл кобель нору, лисиное потомство давить стал, тут и подоспел Буратина, — так вот, эти лисята, мол, признают его своим защитником даже в руки даются — доверчивые щенята! Ну и бред, правда?
Мы слушали этот рассказ, и другой, и третий, и никто не верил, только Люда пользу извлечь решила: из этих лис звероферму бы создать, пусть плодятся — воротники нужны.
Буратина едва откашлялся — чаем поперхнулся, фыркнул, покраснел, пальто в охапку, ботинки войлочные подхватил — и хлоп дверью, аж замок заело, потом сам же новый врезал и, пока с ним возился, скороговорил: «Бесценно подлинное, подделке — грош цена, живое живет жизнью своей, навязывать чуждые правила — грех». Тарабарщина какая-то! Но ради замка — нового, настоящего английского, с клеймом «Маде ин…» (и где достал?) — Лариса вежливо кивала: да-да, чай согреть? Да не горячись, не надо, долбанешь себя стамеской; бисквит — только что испекла, новый рецепт, из «Бурды моден»! — как бисквит держать будешь, если палец поранишь, ты уж не горячись, поосторожней, всякое бывает…
После того случая Буратина избегал больших компаний, и Люду на работе не замечал, будто и нет ее в прорабской. Я с ним даже пробовал говорить по душам: нехорошо, мол, женщину обижать и все такое прочее. А он: «Что ты меня клюешь? Только перья летят! Хоть подушку набивай и на той подушке спи!»
Спал Буратина, между прочим, на узкой, еще довоенной кушетке — осталась от прежнего хозяина комнатки, которую ПМК и выделила молодому специалисту-инженеру.
Чистенькая, опрятная, на окне — голубые шторы с земляничками, эта квартирка быстро обросла высушенными цветами и листьями, пучками трав, замысловатыми закорючками веточек и сучков, гирляндами хрупких иссохших грибов, и всюду — книги, журналы, исчерканная бумага, какие-то чертежи, схемы. Углы заставлены картонными ящиками — в них вперемешку со скомканными брюками, скрученными жгутами рубашками и майками покоились камни, ракушки, бутылки, наполненные прозрачной жидкостью. Странно, но ни пыли, ни окурков, ни грязи в этой неразберихе никто ни разу не видел, и только женщины замечали: потолок небелен и желт от папиросного дыма, и качаются над лампочкой серые нити паутины — мохнатые, как паучьи ноги. И некоторые женщины норовили остаться у Буратины — может быть,
Никто из женщин никогда и ни под каким предлогом не рассказывал, что с ними произошло. С ненормальными, жадными глазами они потом еще долго ходили, не ходили — проплывали, чуть касаясь ногами земли, и взгляд обращали вперед и вверх — на облака, солнце и звезды. О деньгах, модных пальто, мебельных гарнитурах и очереди на квартиры говорить с ними было бесполезно — тут же отключались, и легкая улыбка пробегала по губам.
Лариса всерьез считала, что Буратина — гипнотизер, а то и экстрасенс. Его руки, жесткие, с беспокойными пальцами, прикасались к чашке теплого чая — и он нагревался: вился парок, усиливался запах заварки — Буратина, и это мы знали, пьет только горячий чай.
Однажды Лариса случайно коснулась его плеча — вспыхнула мгновенная, ослепительная искра, и мягкая, упругая волна чего-то неизъяснимо прекрасного закачалась-поплыла, охватывая все существо, обволакивая руки, шею, голову, Лариса бы задохнулась, не выдержала напора этой невидимой силы, если бы не оторвала прилипшую к Буратине ладонь, полыхающую жаром. И все кончилось.
Буратина жевал кекс и улыбался чему-то своему, мыслям своим затаенным. И ничего, как всегда, не замечал. А с теми бедняжками что он творит, трудно представить: наедине остаются, и нет свидетелей, как их чаруют. Так считала Лариса, и я смеялся, и все мы смеялись над ее выдумкой: на графа Калиостро Буратина не похож, и точка! И роковым он вряд ли сердцеедом был — смущался и бледнел от невинных даже анекдотов, и ничего такого не рассказывал сам, и только лишь и видели мы у него однажды женщину, портрет которой носил с собой, — рыжеволосую «Весну» кисти Боттичелли. Нагнулся зашнуровать ботинки, а открытка с репродукцией и выпала из кармана.
Шел снег, мела поземка, и вырастали в сумраке дней новые дома, но жизнь шла по-прежнему в мечтах о будущем. Мы хотели отдохнуть, и непременно в Пицунде, и построить наконец кооператив в Закарпатье — удачно попали в него по разнарядке, и хорошо бы цветной японский телевизор купить (подумать только: гарантия на двадцать лет!), и по дубленке бы не помешало — впрочем, очередь вот-вот подойдет, и уехать отсюда не пустыми — с деньжатами на машину, гараж и гостиную в стиле Людовика XIV. Там, в большой и светлой жизни, в своем будущем заживем легко и свободно, и нуждаться ни в чем не будем, да! Но Буратины это не касалось. Куда он тратит свои северные, никто не знал, только денег у него никогда не было, и даже на книги он занимал. Зачем приехал сюда, на Север, не понятно — не зарабатывать, не охотиться, не скрываться от алиментов. Зачем?
Он смеялся и звал нас с собой, и мы пошли однажды за ним. И вел он нас узкой тропинкой в сопки, по камням и булыжникам, вверх — к свинцовому небу, и низкие облака липучим туманом застили глаза, и мы не видели друг друга, и только там, где-то впереди, мерно и глухо звучало море, и когда сползли мы с кручи, оказались перед серым занавесом: вода, поблескивая, сливалась с небом, и слабый пунктир горизонта дрожал неясной, зыбкой линией. Под ногами хрустели черные ракушки, меж камней шевелились серебристые рыбешки, и белые чайки выхватывали их из грязи и взмывали торжествующе ввысь, а наши следы мгновенно заполнялись темной водой.
Мы шли по морскому дну, и можно было тронуть его руками, и сесть на зеленый валун, с которого пела какая-нибудь длиннохвостая сирена, но камень был грязным, в бурой слизи, в любую минуту море могло вернуться назад, и от стремительной его волны бежать пришлось бы, утопая в тяжелом сером песке. И мы сели под скалой у костра, и ели, и пили, и глядели, как Буратина берет у моря его ракушек, и серых крабиков, и серебристую фольгу рыбок — всех по одной, и зачерпывает в бутылку свинцовую воду, и смеется, и машет руками, и о чем-то беседует с чайками.