Что побудило к убийству?
Шрифт:
— А о кураре вы имеете хотя какое-нибудь понятие?
— Никакого.
— Но вы слышали и знаете, что, например, дикие индейцы намазывают свои стрелы ядом. Он известен очень давно. Стрельный яд действует на организм слабый сильнее, смотря по странам, из которых он привезен. Показываемый нам в академии сорт яда был привезен из Парижа. Он состоит из твердых кусков темно-буроватого цвета и легко растворяется в перегонной воде, оставляя черный осадок, состоящий только из растительных частей. Ядовитое начало курарина содержится в растворе.
Главное действие кураре — полный паралич двигательных нервов, наступающий через несколько минут после отравления. Смерть происходит оттого, что параличом поражаются и те нервы, которые заведывают дыхательными движениями (то есть подыманием и опусканием груди). Поэтому если тотчас по отравлении производить, по известным правилам, искусственное дыхание, то можно оживить отравленного; но если прошло уже несколько минут, то смерть неизбежна, ибо дыхание не может безнаказанно прекратиться на срок больший 10–15 минут. Первые признаки отравления являются в продолжение 2-10 минут; рефлексы прекращаются через 10–50 минут и доза 1/40 миллиграмма достаточна для полного развития паралича. Смерть при отравлении наступает без всяких дурных явлений, и сильный прием производит отравление почти мгновенно. Самый обыкновенный способ отравления — введение курарина (раствора) в кровь; это делается посредством укола или царапины каким-либо острым орудием и проч.; принятый в желудок, курарин тоже отравляет верно, но действует гораздо медленнее. У нас, в России, в судебно-медицинской
— Ряд мыслей об этом яде кураре, — продолжал доктор, — вызвали у меня два случая, при которых я видел опыты отравления этим ядом не над животными, но над людьми. Первый случай произошел, когда я еще учился в академии. В числе моих товарищей был некто, семинарист, Иван Ильич Белоцерковский, замечательнейший оригинал, про необычайную силу и странности которого ходило множество анекдотов. Среднего роста, широкоплечий, без всякого перехвата в талии, с короткой толстой шеей и совершенно шарообразным, всегда гладковыбритым лицом, облеченный в длиннополое синее пальто, с белыми костяными пуговицами, Белоцерковский своей особой представлял довольно странную фигуру. Черты лица его были незамечательны, но не дурны и могли бы нравиться, если бы их не портили безжизненные, навыкате, голубые глаза, заставлявшие задумываться об умственных способностях Белоцерковского, и неприятно рассеченная верхняя губа. Во время разговора Иван Ильич беспрестанно нервно вздрагивал этою губою, поводил глазами и чмыхал носом после каждых двух-трех слов. Он заводил речь всегда о предметах крайне высоких и отвлеченных, хотел что-то уяснить себе и другим, но путался, сбивался, чмыхал и никогда не доканчивал. Товарищи Белоцерковского, семинаристы, считали его за человека очень умного, философа и, казалось, понимали его невнятные речи; мои же товарищи, не семинаристы, считали Ивана Ильича за полного идиота или, по меньшей мере, межеумка. Я тоже находил, что мысли Белоцерковского были не в порядке, но он мне был жалок, как человек с хорошими умственными способностями, с жаждою знаний и пытливою натурой, которую убила и затормозила семинария и безрассудное чтение серьезных книг, без знаний и всякой подготовки… Я всегда думал, что если бы воспитание Белоцерковского в детстве сложилось иначе, то из него мог выйти очень полезный ученый. В частной жизни Белоцерковский был хороший товарищ, доверчив и детски честен. Особые странности его проявлялись в том, что большую часть своих медицинских опытов он производил не над лягушками и животными, а над самим собою. Белоцерковский прививал себе различные болезни, пробовал действие некоторых лекарств и тому подобное. Железное телосложение его переносило все благополучно. Излечивался он тоже оригинальными способами, изобретенными им же самим. Однажды я получил от него по городской почте записку, чтобы непременно пришел к нему вечером. Белоцерковский жил далеко, на Петербургской стороне, в отдельном маленьком деревянном флигеле, полным особняком. В квартире я застал у него шесть человек студентов, из семинаристов же. На столе стояло несколько бутылок водки, на тарелках — изрезанная колбаса и хлеб.
— У вас какое-то торжество, — сказал я им с улыбкою.
— Да, — отвечал один из них, — празднуем смерть и будущее воскресение.
— То есть как же это?
— А вот увидим.
Я оставил допросы. Начались обычные разговоры. Студенты пили водку, смеялись, но я заметил, что они были в каком-то тревожном состоянии, как бы ожидая чего-то необычайного, и только маскировались поддельною веселостью. Так длилось время с семи часов до десяти.
— Ну, господа, теперь пора! — сказал вдруг Белоцерковский, вставая со стула; он был в продолжение целого вечера молчалив и сосредоточен в самом себе. — В случае чего, — продолжал он, — помните, о чем я просил вас.
— Будь покоен, не бойся, — отвечали ему хором товарищи.
— А его тогда выпроводите! — Белоцерковский указал на меня.
После этих слов он взял свечу, отвернулся в угол и что-то сделал там; я видел лишь, что он засучил рукав пальто.
— Совершишася! — сказал он, поворачиваясь к нам мертвенно бледным лицом. Потом он поспешно поставил свечу на стол и сел на кровать, стоявшую тут же у стола. Все стояли как окаменелые от ужаса и не спускали с Белоцерковского глаз. Один только студент держал в руках карманные часы и наблюдал за минут-ною стрелкою. Прошло две минуты.
Как себя чувствуешь? — спросил студент, делавший наблюдения.
— Ничего особого… как будто жар… сон…
— Что все это значит? — сказал я своему соседу-студенту?
— После, — отвечал он, сжимая мою руку и не выпуская ее из своей.
Вдруг глаза Белоцерковского подернулись, он вздрогнул, и с ним начались конвульсивные движения лица, рук и ног. Потом он заметался из стороны в сторону и упал на кровать; это продолжалось около трех минут, без произнесения им слова. Затем он еще раз вздрогнул, гораздо сильнее, и вытянулся трупом. Студенты сейчас же бросились к нему, ощупали пульс, сердце, а двое из них немедленно начали производить искусственное дыхание, посредством подымания и опускания рук; третий тер живот; четвертый сдавливал бока. Двое студентов и я стояли тут же, около кровати.
— Семь минут и сорок секунд, — шепнул один из них другому. — Очень странно: Ватертон отравил осла в течение десяти минут.
— Все зависит от дозы, — отвечал другой.
Я понял, что дело идет о кураре, и догадался, что Белоцерковский отравил им себя для опыта. Ужас оледенил меня. Что, если оживление не удастся? Я проклинал бурсацкую пытливость, внутренно ругал их крайними циниками, но оставить их не мог, стыдясь, с одной стороны, своей трусости, а с другой, сгорая сам любопытством, чем все кончится? Прошел час; студенты, для возбуждения искусственного дыхания, часто чередовались между собою; я тоже помогал им. Белоцерковский не подавал никаких признаков жизни. Я заметил это. «Нельзя же так скоро», — отвечали мне с неудовольствием, пожимая плечами. Прошел еще мучительный час ожидания, перемен не произошло, и я начинал уже терять всякую надежду, но чрез полчаса нам показалось, что Белоцерковский будто дыхнул. Пульс едва заметно шевельнулся. Вслед за тем он явственно вздохнул и затем началось неправильное сердцебиение, с таким же дыханием.
К утру он заговорил, жалуясь на страшную боль в голове и необыкновенную слабость. В восемь часов я уже мог оставить Ивана Ильича, вне всякой опасности, на попечении его товарищей, а чрез неделю он сам навестил меня, чтобы доказать свое полное выздоровление. Опытом своим Белоцерковский остался крайне недоволен. Цель его была проанализировать постепенное действие яда в собственном организме, чтобы потом передать свои ощущения.
— Зина! — предложил Аркадий Николаевич своей жене. — Ты бы сыграла.
Зинаида Александровна встала и вышла в следующую комнату, где стоял рояль; я машинально последовал за нею, и таким образом мы разделились на две пары. Зинаида Александровна играла в тот вечер с большим одушевлением; я жадно слушал ее, стоя около рояля. Сердце мое стало биться учащеннее, из груди порывался вылететь глубокий вздох. Чтобы скрыть его, я отошел от рояля неслышными шагами по мягкому ковру, по направлению к гостиной, и, дошедши до дверей этой комнаты, нечаянно взглянул на сидевших в ней на диване, и — изумление! — я увидел, что рука Аркадия Николаевича обвила талию подруги его жены… Конечно, я тотчас же отскочил от дверей, не будучи ими замечен. Мне совестно было за них.
«Какая подлость, — подумал я, — содержать в своем доме любовницу, имея такую прелестную, молодую жену…» Должно быть, когда я возвратился к роялю, лицо мое было очень невесело, потому что Зинаида Александровна, взглянув на меня, спросила:
— Что с вами? Не больны ли вы?
Я сослался на маленькое нездоровье и не упрашивал ее продолжать игру. В комнату к нам, как совершенно невинные, вошли Можаровский и «прекрасная Елена» — Авдотья Никаноровна.
— Но я расскажу вам нечто еще более ужасное… — продолжал Михайловский. — Я верю, что у человека бывают иногда предчувствия. Я никогда не забуду вечер 4 октября 18.. года. Я сидел в своей квартире, совсем раздетый, и читал какую-то медицинскую книгу, думая провести вечер у себя; да и было уже, по-провинциальному, довольно поздно, около одиннадцати часов. Вдруг я почувствовал какое-то тревожное состояние, встал и, серьезно, не давая себе никакого отчета в своих действиях, быстро оделся, накинул шинель, фуражку и вышел из дому… Я опомнился уже на улице, задав себе вопрос: «Куда и зачем я иду?» Постояв немного, мне вздумалось пройтись около дома Можаровских, в тайной надежде увидеть в окно хотя тень любимой женщины. Но окна не были освещены. Там царила тьма. Я вспомнил, что сам Можаровский утром, в этот день, выехал в уезд… Тяжело вздохнув о своей неудаче, я собирался вернуться домой, как неожиданно в окнах промелькнул свет, как будто бы кто-то пробежал из одной комнаты в другую — с зажженною свечою. Чрез несколько секунд явление света вновь повторилось раза два, туда и обратно, и в доме заметно поднялась суматоха. На подъезд вышли мужская и женская фигуры.