Что с вами, дорогая Киш?
Шрифт:
Зюм-Зюм вел кружок по литературе. В хорошую погоду занимались в дальнем углу школьного двора, кружок его хорошо посещали, и здесь большинством голосов решалось, какие темы обсуждать на занятиях. Зюм-Зюм сказал как-то школьному инспектору, что вся годовая программа не дает ребятам столько, сколько эти послеобеденные занятия. Инспектор испугался, попросил все тетради с сочинениями, внимательно изучил планы занятий, не отсутствует ли в них «ознакомление с известными писателями», и успокоился, даже подбодрил Зюм-Зюма: нельзя быть таким пессимистом. Зюм-Зюм на это ответил,
— Ну хватит, — одернул он ребят, — вы привыкли к полной безнаказанности на уроках ее предшественницы.
Ученики обиженно замолчали. А Зюм-Зюму показалось, что он понял наконец, откуда эта всеобщая устойчивая неприязнь к ней. Изабелла Шейем — педантка до мозга костей. Требует железного порядка, казарменной дисциплины. И все ее высказывания в учительской такого же плана.
— Чтобы на моих уроках да не выполнить задания…
— Он, видите ли, дома забыл словарь… Да кто этому поверит?
— Насморк — это не болезнь! Температура — это когда тридцать восемь и выше!
И в то же время певуче-жалобный голос, обиженный нос-картофелинка сбивали с толку. И еще телефонные разговоры с мамулей.
«Ты гардины подняла? А ты подыми, а в двенадцать спусти снова… И с фасадной стороны тоже!.. Ладно? Да, мамочка, сервелат я съела… Немножко ломтики толстоватые получились… Я говорю, толстоватые получились, будем теперь резать тем ножом, что побольше, ты согласна, золотко мое, береги себя, да что ты, я вовсе не хриплю, это телефон искажает, нет, нет, не болит… я уже приняла… целую, до свидания».
После этого Зюм-Зюму стало неловко говорить по телефону, когда жена иногда звонила ему.
— В чем дело, старушка? О’кей! Пока!
Изабелла Шейем испуганно таращила голубые глаза. Чего же тогда ждать от учеников?
Случилось как-то в одну из пятниц, в конце мая, что все учителя были на месте, никого не нужно было замещать, и директор, воспользовавшись «окном», направился по коридору третьего этажа к биологическому кабинету, где Хаттанти браковал негодные чучела птиц и варил кофе с домашней мезгой.
За дверьми классов журчали успокоительные приятные шумки.
«Гул труда», — подумал директор. И тут в одном из классов поднялся невообразимый гвалт. Этот гвалт выплескивался в коридор, вырывался в открытые окна, долетал до соседнего двора, где сидели старички пенсионеры возле ящиков с цветами и с возмущением слушали, что происходило в стенах этой некогда славившейся безупречной репутацией гимназии.
Это был не обычный шум. Громогласный хохот, топот ног, гиканье, и над всем этим крики Изабеллы Шейем, переходящие в истерические вопли:
— Я попрошу учащуюся молодежь вести себя дисциплинированно… Я буду выносить выговора… с печатью… Ситуация в стране в эти дни стала критической… лучшие представители нашего народа… вы что, не понимаете, что ли? Не понимаешь, что ли, что тебе надо сидеть и молчать? Да я по одной волосине повыдергаю твою длинную гриву… хулиган несчастный… то был тысяча девятьсот сорок восьмой год… а ты, недоумок, только и знаешь, что ржать во все горло, курить на улице и застегивать на людях брюки, вот это по твоей части… Тихо… сорок восьмой год, год поворотный… два кола… а возможности исправить свои единицы я тебе, бездельник, не дам… Я прошу вас, учащаяся молодежь, проявить хоть сколько-нибудь сознательности, ведь вы, в конце-то концов, уже взрослые люди, стоите на пороге жизни, вы должны получить хоть минимум знаний…
— И это был лучший из классов-выпускников. Перед выдачей-то аттестатов зрелости! Любимый наш класс!
Хаттанти махнул рукой. Он кидал в старую корзину с большой круглой ручкой вылинявших белок, одноногих птиц, бросил туда и пустотелого зайца, которого какой-то озорник раскрасил под леопарда, завязал на шее бант и написал на нем печатными буквами: «Изабелла Шейем».
— Для меня это не новость. Что, для тебя, что ли, новость? — сказал Хаттанти. — Я давно эту музыку слышу. А теперь представь, что творится в моем классе, где Никодемус. Но эта баба дождется. Она заставляет меня подписывать по шесть замечаний на день, а парни назло ей не хотят заниматься. Не могу же я выгнать весь класс — тридцать три человека.
— Ладно, я попробую поговорить с ней, — пообещал директор.
Он вызвал к себе Изабеллу Шейем, и Изабелла Шейем вышла от него вся в слезах.
— И все из-за того, что я требую порядка… Из-за того, что не поступаюсь своими принципами.
Теперь уже и коллеги разъярились. Лишь Зюм-Зюм все еще жалел ее. Но к его словам уже никто не прислушивался. Стоило только упомянуть в классах имя Изабеллы Шейем, и ученики до конца урока насмешливо фыркали и покатывались со смеху. Никодемус Карайитис ржал, как лошадь, несущаяся под гору без поводьев.
— Она мне заливает, что я интеллектуален… что я тонкая натура…
Изабелла Шейем — это подтверждали и другие — и в самом деле удивительнейшим образом выказывала свое неравнодушие к Нико.
— Это мой принцип выявления одаренности, — говорила она Зюм-Зюму, — я просто не обращаю внимания на его нахальство. Пытаюсь воздействовать на его рассудок, докопаться до самых корней его интеллекта…
— Что же, копайте, — сказал Хаттанти, — но, ежели ваша лопата сломается, вы мне скажите. Тогда я заведу его милость в уборную и врежу ему по первое число…
Зюм-Зюм вздохнул. Его борьба с Нико не прекращалась ни на один день. Он вцепился в парня крепко, с бульдожьей хваткой, и иногда ему удавалось выбить почву у него из-под ног.
— Ты меня, видно, здорово ненавидишь, — спокойно говорил он Нико. — Но ведь я тебя никогда не обижаю.
— Конечно, господин учитель меня любит. Еще как обожает!..
— Нет, я тебя не люблю. — Зюм-Зюм спокойно смотрел, как Нико, стоя у парты, паясничает, кривляется — даже вспотел от стараний, — я, мальчик, не привык лгать. Я тебя так же не люблю, как и ты меня. Я счастлив в те редкие дни, когда ты отсутствуешь.