Что с вами, дорогая Киш?
Шрифт:
— Хозяйка-то померла. Пускай все как есть, так и будет. Мне и этого довольно.
— Строй для щенят своих. Внучат то бишь.
— Да уж выстроено. Сам, должно быть, видел, в Урнадаше.
— Ну так тоже не бывает, чтоб нечего было дальше строить. Надстраивать. Иль пристраивать. Сам знаешь.
— Как это ты сказал, вверх двинем?
— Только так, не иначе. Вширь некуда, и так тесно. Единственно куда — вверх.
— Не по силам уж мне, — промямлил Ошторош и сам себя устыдился. — Невмоготу.
— Невмоготу? — У Ситтяна расправились набрякшие под
— То ж дело другое, — протянул Ошторош, и разговор оборвался. Ситтян смотрел на своего приятеля, с которым вместе на фронте были, злясь и одновременно жалеючи его. Не кому-нибудь, а ему он доверил весь обобществленный скот. Потому что уверен был в нем: стараться мужик будет, как и раньше.
Н-да, закавыка какая-то выходит.
— Строиться надо — весь мой сказ. — И Ситтян тяжело опустил кулак рядом с бутылкой вина. — Вверх. Вот так-то.
— То, что останется… — Ошторош сложил ладони под прямым углом и пальцами нажал на край стола. Выждал немного, потом резко отдернул руки. Уныло как-то оглядел обструганную деревянную тесину, встал и пошел коней проведать. Пить ему уже расхотелось.
— Ну как знаешь, — бросил вдогонку толстяк Ситтян да еще и рукой махнул. Видать, когда та молния шарахнула, она и кума нашего, Оштороша, зацепила. Считать куманек выучился, этого у него не отымешь, да только вот что считать? Касательно подсчитать, рассчитать — тут не родился еще такой человек, чтобы мог надуть Оштороша. По части щебенки, цемента или еще чего.
Знатный у Ситтяна дом получился. Белый, а посередке, между верхом и низом, как опояска на брюхе, — рыжая полоса.
Ошторош, придя на новоселье, постоял перед воротами, поглазел на эту полосочку да как брякнет:
— На бинт кровяной смахивает. После автоматной очереди в брюхо. Эт-то точно.
Люди аж попятились от него, расступились, так он и вошел во двор один.
За ужином кто-то потрепал его по плечу:
— Ну, старина! Сколько еще протянешь? Годков десять? А если двадцать? На что там еще копишь?
Гадать тут долго не надо: возьмет да и пропьет все, с него станется. Места здешние — винодельные; бочка-другая винца небось у каждого в погребе сыщется, и все даром; только труд на вино и потрачен. Ну так труд — это ж само собой.
Ошторош все больше помалкивал. Попробовал гусятины, тушеной капусты, а рисовой кашей чуть не поперхнулся. Сидел да ус подергивал в такт писклявой музыке. И без того рот нечасто открывал, а если открывал, опять нес все ту же ахинею: «Бинт кровяной. Очередь в брюхо. Бинт кровяной».
— Ух ты-ы! И жалюзи навесил, — захлебывался кто-то от восторга, — надо же, реечные!
Карнизы для реечных жалюзи торчали над самыми окнами. Ошторош проковылял в сад, остановился там среди грядок с осенним салатом.
Оглядел эти барские штуковины над окнами. Кажется, он уже изрядно выпил.
— Во-во, точ-чно — ввеки и в-веки, и еще т-тебе оттекли. С глаз подымет на г-глаза с-спустит. Ок-кно называется… А г-где с-свет в ок-кне? — Он залез в грядки с осенним салатом и тут же попросил прощения у оборчатых нежных лепестков.
Говорят, в детстве он хотел стать священником, отец прознал о том — исколошматил за милую душу. Аж головой шибанул его о дверной косяк. Стишата кропать начал, потом в город сбежал — учиться. А мать-то возьми да и бухнись в колодец, насилу вытащили, чуть веревка не лопнула.
После — это уже сам хорошо помнил — потянуло его к зверью, животине разной. Все с войны и пошло. Раз одна бродячая лошадь на себе его вынесла, корова молоком напоила, да и на морозе доводилось греться в обнимку с бездомной собакой. Люди? Боже ж ты мой, и в ту пору люди такие же неуемные были, выжить старались кто как и где — в окопах, в палатках, на окровавленных нарах, одни хапали всякие вещички, другие меняли портянки на табак, а кто наоборот — табак на портянки или же и то и другое — на что-нибудь третье, балдея от нежданной-негаданной поживы.
Тогда это все было как-то естественнее, понятнее. Выжить, продолжить род свой, почти на пределе человеческих возможностей.
Но теперь — мягкой погожей осенью — вся эта возня выглядела смехотворной. Возня, значит, вокруг дома с опоясанным животом и набрякшими веками — больного дома.
Ошторош залился хохотом. Он стоял один против всех остальных, как на сцене. И, точно в комедии, те, что сидели в зрительном зале, потешались над ним.
— Да бросьте вы, он же неплохой парень, — пытался защитить его председатель местного кооператива. — Ну, развезло. Перебрал слегка.
Добрый тогда родился урожай, винограда видимо-невидимо. У Оштороша тоже вышло не хуже прочих. А ведь он и за скотиной еще успевал ухаживать, иной раз и в разгар уборки мыкался ночами по хлевам да конюшням: скотина — та чуяла его по запаху, не пугалась.
Когда в кооперативе подбивали итоги, Оштороша навестили сын и сноха, внучку с собой прихватили, двухлетнюю, ее уже не надо было на руках нести — сама ножками притопала, держа в ручонке крохотную плетеную корзинку. Чистый агнец!
— А я тебе что-то расскажу, — обрадовался старик, подхватил ее, прижал к себе, но девочка, выпятив свой маленький упругий животик, выбрыкнулась из объятий, соскользнула на пол и заметалась по комнате. Личико серьезное, сосредоточенное. Во все уголки заглянула, вставала на цыпочки, сгребала все подряд в свою корзиночку. Садовые ножницы, кружку в крапинках, три латунные пуговички.
Отец девочки — совсем уже заправский горожанин, гриву длинную отрастил — улыбнулся. Выгреб из корзинки латунные пуговички и швырнул их в окно. Гулявшие по двору куры не удостоили их вниманием. Глянув на ножницы и кружку, сын снисходительно вздохнул.
— Стыд и срам, — выпалила его женушка, тоненькая ее шейка дрогнула под исполинской башней, сооруженной из волос, — что свекор наш живет в таком аляповатом, пошлом доме, да еще эта ужасная веранда…
— Зато крепкий и чистый.
— Чистый, чистый! И на что только у вас деньги уходят?!