Что сказал табачник с Табачной улицы. Киносценарии
Шрифт:
Сержант был вот он, в трех метрах за решеткой. Собственно, видно его не было. Белые полушубок и валенок, рукавица на шнурке. И то и другое оставалось неподвижным.
В следующую секунду какая-то огромная нечеловеческая сила, сопротивляться которой было бы вроде бесполезно, схватила Глинского за шею, потянула голову вниз. Его ставили на четвереньки, под живот ему кто-то подставил колено. Ударили под дых, забрасывали наверх пальто, рвали вниз брюки. Он рванулся, почувствовав, как что-то втыкают,
— Тихо, Маруся, тихо, — говорил голос, — не-а, не-а…
Дальше он почти не слышал, сипел, его же шарфом давили шею.
Третий, он его почти не видел, сел сверху.
Глинский видел кусок ремня, жирный волосатый обвислый живот, пальцы как-то профессионально заткнули ему нос, дышать можно было только остатками рта, живот приблизился, смрадное воткнули в рот.
— Старый, старый, старый, — хрипел голос, — не-а, не-а, старый…
— Соси, глаза выдавлю, — говорил другой.
— Ах-ах-ах, — выкрикивала машина, и что-то нежное, странное скрипели ее сочленения. Потом машина остановилась.
— Старый, старый, — захлебывался голос, — а-а-а, — голос всхлипнул.
Шарф отпустил горло, воздух ворвался в легкие, будто разрывая их.
Глинский, придерживая штаны, хватая воздух ставшим смрадным своим ртом, пополз на четвереньках.
Открылись решетка и дверь. За дверью был мутный рассвет. Глинский выпал на снег. Рядом спрыгнули ноги в валенках.
— Умойся, — сказал голос, — ты же обмарался.
Встать Глинский не мог, его вырвало, он запихнул в рот снег и, держа тающий снег во рту, пополз по-звериному вдоль канавы, инстинктивно чуя, что где-то вода. Штаны сползли, обнажив зад. Сержант подтянул штаны. Глинский обернулся, увидел, как из машины выбросили лопату. Машина стояла у каких-то баков. Занимался рассвет.
За машиной было поле, на которое медленно садились птицы, а еще дальше какие-то недостроенные цеха.
Вода была рядом, била из-под снега, здесь лопнула труба. Глинский стал пить и вдруг явственно услышал, как детский голос сказал: «Он пил длинными, как лассо, глотками». Он резко повернул голову на несуществующий голос и так же резко сунул ее всю до затылка в ледяную воду. Но сержант вытащил его за воротник.
— А то «попрошу налить»! — сказал сержант. — Не играй с судьбой, дядя.
— Дай кружку, — голос у Глинского прорвался писком.
— Нельзя, дядя, — сказал сержант и покачал головой. У него было простое русское лицо, не злое, скорее доброе, и был он уже немолод. — Теперь тебе из другой посуды надо пить. Так уж жизнь построена.
От машины свистнули.
— Дай тряпку, — крикнул голос.
Огромный, с белым лицом уголовник брал с заднего крыла машины пригоршнями
Двое других курили как после работы. Они были в ватниках и ватных штанах. За их головами золотились нарисованные на кузове кисти винограда.
Хлопнула дверца. Из кабины «воронка» с бутылкой молока и пачкой газет в кармане вылез лейтенант — начальник конвоя. Был он в ботинках и затоптался, не желая идти по снегу.
— Сержант, — поинтересовался он, — почему печка на спецтранспорте не работает?! — И, глянув в глаза Глинскому, сухо добавил: — Индивидуального спецтранспорта для вас нет, претензий принять не могу… Так будет, блядь, печка работать… — он громко крикнул только последнюю фразу.
Глинский сгреб снег, сел на него голым своим трясущимся задом и закрыл глаза.
Завелся мотор. Глинский открыл глаза. В руках у лейтенанта молока не было. По глубокому снегу быстро шла «Победа» с почему-то работающими дворниками.
Из «Победы» вылезли штатский в бурках и генерал медицинской службы. Еще кто-то остался внутри. Генерал был вроде он сам, Глинский, не он, конечно, а тот, похожий, из больницы. Стакун Э. Г., 1906 года рождения. Глинский перестал смотреть на них, а стал смотреть на снег перед собой.
— Ну-ну, — сказал простуженный голос рядом, — ну-ну… — Штатский рылся в карманах. — Дай ему сахару… — Достал из кармана колотый кусок рафинада, обдул мусор и передал Стакуну. Сам же подошел к лейтенанту, выдернул у него из кармана газету, этой газетой взял лопату и пошел к уголовникам или кто они там были. — Ну что, козлы?!
— Бе-е-е, — шутливо ответил большеголовый; засмеялся и ахнул, потому что штатский коротко и страшно ударил его черенком лопаты, раз и другой. Он не бил, скорее убивал. Большеголовый свалился и попытался спрятать голову под колесо «воронка», под цепи. Штатский выколачивал его голову оттуда, как выколачивают камень или пень.
Стакун понюхал обшлаг шинели.
— А ты одеколоном душишься? Брито. Стрижено да еще надушено… — Стакун потыкал сапогом снег в крови. — Гляди, он тебе попу порвал…
Штатский бросил наконец лопату и газету и пошел к ним, забрал у Стакуна кусок рафинада и сунул Глинскому в рот. И как собаку, стал трепать его, Глинского, за лицо.
— Ну-ну, — говорил он. — Ну-ну, ничего… Беда небольшая.
В это время уголовник закричал страшно, одиноко, как иногда кричат люди, умирая. Птицы поднялись над полем, были они не вороны, а чайки. Когда уголовник перестал кричать, Глинский услышал странное хлюпанье и вдруг понял, что это хлюпанье из его горла, что эти звуки избитой до полусмерти собаки издает он сам. И сосет при этом сахар. И тогда вцепился зубами в пахнущую мазутом перчатку.