Что слышно (сборник)
Шрифт:
Вследствие такого “чтения” эти отдельные слова в сознании людей, не умеющих читать, раздуваются до циклопических размеров, застят свет, мутят рассудок и в результате лопаются со страшным шумом и с риском с ног до головы забрызгать окружающих.
Я говорю не о “падении культурного уровня” – еще чего не хватало. Культура во все времена существовала под аккомпанемент разговоров о падении культуры, о смерти искусства и прочих эсхатологических вещах. Но она существовала и существует. И будет существовать – куда она денется. Она, строго говоря, только одна и есть в нашем злополучном отечестве. Она одна – при полном исчезновении политической и общественной
Я говорю не о ней, не о культуре. Я говорю о социальной патологии, принимающей самые разнообразные формы. В том числе и такую причудливую форму, как массовое игнорирование синтаксиса. А история между тем и есть синтаксис. Потому что история – это не набор слов и даже не набор фраз. Это их порядок. Когда рушится порядок слов, рвется и без того хлипкая связь времен.
“Порядок должен быть восстановлен”, хотелось бы сказать мне, да ведь набегут, да ведь растащат в разные стороны “порядок”, “должен” и “восстановлен”.
Но я все равно это скажу. Для тех, разумеется, кто умеет читать.
Косвенная речь
Разговор о цитатах уместно и начать с цитаты. Даже сразу с двух. “Цитата не есть выписка. Цитата есть цикада”. Это Мандельштам. А вот и Анна Андреевна: “Но, может быть, поэзия сама – одна великолепная цитата”. Может быть. И даже скорее всего. И даже не всегда великолепная.
Существует особый род цитат, называемых обычно “крылатыми словами”. Это цитаты, так сказать, окаменевшие. А просто цитаты, соответственно, суть потенциальные крылатые слова. Что-то вроде того, что если архитектура – это застывшая музыка, то тогда музыка – вроде как жидкая архитектура.
И любые слова, выстроенные в определенном порядке, – это потенциальная цитата. Можно ли, например, словосочетание “мой дядя” считать цитатой из Пушкина? Интересный, как говорится, вопрос.
Цитирование, то есть отсылка к авторитету, как бы придает собственному соображению дополнительную весомость, а то и легитимность. “Ну я-то ладно, я кто такой. А вот так же примерно думал вон кто”. Поди-ка поспорь с Федмихалычем, Антонпалычем или Ильфпетровичем.
Не подумайте только, что я противник инструментального цитирования. Напротив даже. Тем более что русская и мировая классика потому и классика, что в свое время она проделала за нас ту самую умственную и нравственную работу, плодами которой мы и пользуемся. А уж кто с пользой, а кто с вредом, это, что называется, зависит.
Читая, перечитывая и обильно цитируя классику, мы всякий раз изумляемся сразу двум вещам: во-первых, тому, что никто по-настоящему ничему не учится и не хочет учиться, во-вторых, тому, что ничего принципиально нового в этом мире не случается – меняется лишь фактура жизни при неизменной ее структуре. Вот вы, допустим, совершенно случайно натыкаетесь на такую фразу: “На патриотизм стали напирать. Видимо, проворовались”. И если эта фраза не была бы подписана именем Салтыкова-Щедрина, едва ли бы вы сообразили, что речь там идет о второй половине XIX века, а не о начале XXI.
Цитирование классики не только служит убойным аргументом в споре, а также универсальным паролем для распознавания своих или чужих. Оно как бы обозначает связь времен, пускай и зыбкую. Убеждает, что история наглядна. Напоминает, что не все с нас началось и нами закончится.
Существуют еще и различные этикетные нюансы цитирования, различные более или менее устойчивые
И уж вовсе неконтролируемые судороги отчетливого омерзения вызывают у меня выражения типа “как в подобных случаях говаривал, бывало, такой-то”. Особый шик – это когда “такой-то” обозначается посредством имени-отчества, но без фамилии.
Ну да, конечно, прямо так вот и “говаривал”. Причем непременно – “бывало”. “Чем, типа, меньше, – говаривал он, хаживая в драных тапках по натертому, бывало, паркету своего кабинета, – женщину мы любим, тем, короче, легче нравимся мы ей!” “Ай да такой-то! – время от времени воскликивал он, имея в виду самого себя и весело поигрывая кистями своего халата. – Ай да сукин, как говорится, сын!”
Самое, конечно, страшное, когда цитируемые авторитеты “говаривают” не своими собственными словами, а словами своих персонажей, причем не всегда мудрых и добродетельных. И говаривают они совсем не то, что говаривал бы, бывало, сам автор.
“Мне не смешно, – цитирует время от времени строгий гражданин, ревнитель и добровольный сторож всего высокого и нетленного, – когда маляр негодный мне пачкает”, совсем при этом упуская из виду, что про маляра говаривал вовсе не поэт Пушкин, а некий персонаж некоей не очень большой трагедии. Этот персонаж звался Сальери. Ага, тот самый, что под гнетом неразрешимых противоречий между алгеброй и гармонией траванул друга Моцарта, плюхнув в его бокал чего-то вредного для здоровья, для чего ему пришлось не без сожаления распатронить последний дар Изоры.
Цитата в наше время – куда больше, чем цитата. Согласно распространенному взгляду на современную культуру, ее можно рассматривать как уже готовый, законченный текст. Невозможность прямого высказывания, обреченность на цитату – один из главных мотивов современного искусства. Память жанра, память ритма, память стиля – наиболее интенсивно работающие механизмы современной художественной практики. Не только художественное, но и обиходное речевое поведение – это лишь обмен цитатами. Мы цитируем не только тексты, но и интонации, и стили, и типы сознания. Мы и сами в каком-то смысле ходячие цитаты. Это не хорошо и не плохо. Это данность, с которой можно или считаться, или нет. Ее можно пытаться преодолеть, но с ней можно и работать.
Во всех счастливых случаях эта работа бывает вполне продуктивной. В каждом несчастливом случае безудержное цитирование оборачивается пагубной и разрушающей живую и неповторимую душу страстью. Все смеша… Тьфу ты!
Папина “Победа”
Это, может быть, помнят те, кто постарше. Была такая в середине 1950-х годов то ли “крокодильская” карикатура, то ли картина “холст-масло” с остросатирическим сюжетом. Сюжет был такой. Стоит посреди столицы автомобиль “Победа”, очень престижный и крутой по тем временам. А рядом, облокотившись на автомобиль и самоуверенно скалясь всеми своими ста двадцатью семью зубами, стоит такой в поперек себя шире буклированном пиджачке, с заморской сигареткой в нерабочих пальчиках, с пышным коком на голове, на ногах “корочки на микропорочке”. Одним словом, стиляга, золотая молодежь, тунеядец, маменькин сынок, трутень, “чувак”, плесень на здоровом организме нашей славной трудовой и учащейся молодежи. Художественное это произведение называлось “Папина «Победа»”.