Чудеса в Гусляре (сборник)
Шрифт:
«Галактический корабль «Сатурн». Позывные 36/14.
Вылет с Земли — 12 марта 2167 г.
Посадка на планете — 6 мая 2167 г…» Дальше шел текст, и никто из нас не прочел текста. Мы не смогли прочесть текста. Мы снова и снова перечитывали первые строчки: «Вылет с Земли — 12 марта 2167 г.» — двадцать лет назад. «Посадка на планете — 6 мая 2167 г.» — тоже двадцать лет назад.
— Вылет с Земли… Посадка…
И каждый из нас, как бы крепки ни были у него нервы, как бы рассудителен и разумен он ни был, пережил в этот момент свою неповторимую трагедию. Трагедию ненужности дела, которому посвящена жизнь, нелепости жертвы, которая никому не потребовалась.
Сто лет назад по земному исчислению наш корабль ушел в Глубокий космос. Сто лет назад мы покинули Землю, уверенные в том, что никогда не увидим никого из наших друзей и родных. Мы уходили в добровольную ссылку, длиннее которой еще не было на Земле. Мы знали, что Земля отлично обойдется и без нас, но мы знали, что жертвы наши нужны ей, потому что кто-то должен был воспользоваться знаниями и умением уйти в Глубокий космос, к мирам, которые можно было достигнуть, только пойдя на эти жертвы. Космический вихрь унес нас с курса, год за годом мы стремились к цели, мы теряли наши годы и отсчитывали десятки лет, прошедшие на Земле.
— Значит, они научились прыгать через пространство, — сказал наконец капитан.
И я заметил, что он сказал «они», а не «мы», хотя всегда, говоря о Земле, употреблял слово «мы».
— Это хорошо, — сказал капитан. — Это просто отлично. И они побывали здесь. До нас.
Остальное он не сказал. Остальное мы договорили каждый про себя. Они побывали здесь до нас. И отлично обошлись без нас. И через четыре с половиной наших года, через сто земных, мы опустимся на космодром (если не погибнем в пути), и удивленный диспетчер будет говорить своему напарнику: «Погляди, откуда взялся этот бронтозавр? Он даже не знает, как надо приземляться. Он нам все оранжереи вокруг Земли разрушит, он расколет зеркало обсерватории! Вели кому-нибудь подхватить этого одра и отвести подальше, на свалку к Плутону…» Мы разошлись по каютам, и никто не вышел к ужину. Вечером ко мне заглянул доктор. Он выглядел очень усталым.
— Не знаю, — сказал он, — как теперь доберемся до дому. Пропал стимул.
— Доберемся, — ответил я. — В конце концов доберемся. Трудно будет.
— Внимание всех членов экипажа! — раздалось по динамику внутренней связи. — Внимание всех членов экипажа!
Говорил капитан. Голос его был хриплым и чуть неуверенным, словно он не знал, что сказать дальше.
— Что еще могло случиться? — Доктор был готов к новой беде.
— Внимание! Включаю рацию дальней связи! Идет сообщение по галактическому каналу.
Канал молчал уже много лет. И должен был молчать, потому что нас отделяло от населенных планет расстояние, на котором бессмысленно поддерживать связь.
Я посмотрел на доктора. Он закрыл глаза и откинул назад голову, будто признал, что все происходящее сейчас — сон, не более как сон, но просыпаться нельзя, иначе разрушишь надежду на приснившееся чудо.
Был шорох, гудение невидимых струн. И очень молодой, чертовски молодой и взволнованный голос закричал, прорываясь к нам сквозь миллионы километров:
— «Спартак», «Спартак», вы меня слышите? «Спартак», я вас первым обнаружил! «Спартак»,
Потом наступила долгая тишина.
— Начинаем торможение! — нарушил ее капитан.
Освящение храма Ананда
Наша станция, столь обширная — трубы коридоров, шары лабораторий и топливных складов, сплетения тросов и гравитационных площадок, — наша станция кажется пассажиру подлетающего корабля лишь зеленой искоркой на экране локатора. А я ведь за три недели еще не во всех лабораториях побывал, не со всеми обитателями станции знаком.
— Вы не спите, профессор?
Я узнал голос Сильвии Хо.
— Нет. Я думаю. Я потушил свет, потому что так легче думается.
— Неужели можно специально думать? Я вот хожу и думаю, ем и думаю, разговариваю и думаю.
— Раньше я тоже не замечал, думаю я или нет. И лишь теперь, на седьмом десятке, догадался, что мышление достойно того, чтобы выделить его в самостоятельный процесс.
— Вы шутите, профессор. А я к вам на минутку. Капитан просил напомнить, что через полчаса включаем экран.
— Спасибо. Иду.
Я сел на койке и еле успел схватиться за скобу. С утра была невесомость. Перед опытами с экраном вращение прекращалось — станцию ориентировали с точностью до микрона. Я не люблю невесомость. Она дарит лишь несколько минут детского удивления перед возможностями своего тела. Потом быстро надоедает, утомляет, вызывает легкую тошноту и мешает спать.
— Вы не спите, профессор?
— Это ты, Тайк?
— Вы не забыли, что через полчаса включаем экран?
— Иду, иду.
Я нашарил под кроватью башмаки на магнитных подошвах. Они слишком легко скользят по полу и требуют значительного усилия, чтобы оторвать их. Старожилы похожи здесь на конькобежцев. Я подобен новичку, впервые вступившему на лед.
— Профессор, вы не спите?
— Спасибо. Я помню. Я знаю, что через полчаса включаем экран.
— Я проходил мимо и решил предупредить. Сегодня ваш день, профессор.
Я посидел с минуту, прислушиваясь к легким шумам и шорохам, пронизывающим станцию. Звуки эти, как бы слабы они ни казались, — удивительное свидетельство жизни, контраст с безнадежной пустотой пространства. Вот звякнула кастрюля в камбузе, застрекотал робот, прошуршал воздух в дакте кондиционера, комаром отозвался какой-то прибор в лаборатории, пискнул котенок… Котят, по-моему, восемь. Может, и больше. Они выпархивают из дверей, топыря шерсть, плавают перед глазами и норовят ухватиться когтями за что-нибудь надежное.