Чудовище
Шрифт:
Я была слишком умна и видела больше, чем нужно, чтобы надеяться на то, что люди зовут любовью. Но я была счастлива рядом с моим лордом и моим вторым мужем – спустя годы и горе я была счастлива так, что чуть не забыла, зачем я здесь.
***
Память вернулась ко мне однажды ночью, в полнолуние, больше чем через месяц после того, как я стала женой моего лорда и сменила траур на яркие шелка и золото. Мой сундук, окованный железом, стоял рядом со шкафом, в котором хранилась дюжина платьев – подарок
В сундуке лежали книги, камни, железо и шкатулки, в которых хранились ядовитые растения и порошки. Я не разрешала никому прикасаться к этому сундуку и даже дочерей – особенно дочерей! – подпускала к нему только затем, чтобы они краешком глаза увидели, что там хранится, когда я доставала книгу, чтобы почитать им на ночь.
Тонкая железная спица холодила ладонь, пока я шла к спальне чудовища, прячась в тенях и за шторами, словно не хозяйка я здесь, а гостья, незваная, ненужная, неприкаянная, пришедшая с неблагими намерениями.
Чудовище спало, невинно улыбаясь, белые локоны растрепались на кружевной пене подушек, и в лунном свете кожа его казалась почти прозрачной, как крыло мотылька. Я смотрела на то, как моя названая дочь спит, смотрела на ямочку между ее ключиц – то место, куда следовало воткнуть спицу или стилет, – смотрела, и рука моя дрогнула.
Мой первый муж, воспитавший во мне бесстрашие, рассердился бы на меня. Он сказал бы – и, стоя у постели чудовища, я слышала его голос в вое ветра за окном, – что не затем он учил меня отличать живое от мертвого, а людскую тень – от того, у чего не должно быть тени, не затем заставлял зазубривать имена тех, что жаждут, не затем пускал меня в комнаты, куда иная девушка по своей воле не зашла бы, испугавшись черепов на стенах и мертвецов в бутылках. Не затем он учил меня убивать чудовищ, чтобы я в последний момент опустила руку, держащую каленое железо.
Но за стеной спали мои дочери, а дитя, лежащее передо мной, во сне было слишком похоже на каждую из них.
***
Я правда пыталась убить чудовище.
Я призвала тени, чтобы они следили за ней, и поручила дочерям рассказывать мне все, о чем они говорили, как играли, куда ходили. Я внимательно наблюдала за тем, как она говорит, как ест, как относятся к ней слуги, собаки и певчие птицы. Железо не жгло ей пальцы, она не боялась соли и проточной воды, она не была жестока более, чем иные дети, и единственной странностью, кроме ее происхождения, была бледность. Почти белизна. Чудовище напоминало мотылька, белого, блеклого призрака летних сумерек, с пушистым брюшком и нежными крыльями, на которых, едва заметные, скалились пятна, похожие на черепа.
Слуги не любили ее, но, в общем-то, искренне жалели, как жалеют калек и безумцев: хрупкая сиротка, болевшая каждую весну, была тихой и незлой, она не кричала, топая ножкой, как иные девицы, она больше молчала, чем требовала, а главное – бедная девочка была ни капли не похожа на мать. Портрет матери, портрет прекрасного чудовища, восхитительный
Животные и птицы, напротив, души в ней не чаяли, щенки виляли хвостами, кошки ластились и прыгали на колени, стоило ей поманить, и канарейки, запертые в клетках, – мой лорд купил каждой девочке желтую птичку, когда был в столице, – канарейки садились к ней на руки и плечи и не улетали.
Я приходила со спицей в руке к ней в спальню, я добавляла особые травы в молоко, которое давала ей на ночь, и врала, что они нужны для того, чтобы поправить здоровье. Я расставляла в саду ловушки, которые заставили бы ее выйти к пруду или старым колодцам. Каждый раз что-то мешало мне совершить задуманное. То ли жалость к этой бедняжке, то ли чувство странной нежности, возникающее у всех матерей даже к чужим детям, особенно к калечным и хрупким, – что-то такое останавливало мою руку, заставляло неловко уронить чашку, чтобы отравленное молоко выплеснулось на пол, ослабить узел чар, в которые она попалась, гуляя по саду.
Может быть, это была всего лишь верность моему лорду и моя любовь к нему, и лишь потому я не могла уничтожить то единственное, что было ему действительно дорого.
***
Я надела вдовью вуаль во второй раз в жизни через два года после свадьбы.
Скорбь сожрала моего лорда, выпила его жизнь и силы, иссушила его тело, превратив сначала в бледную тень самого себя, а потом – в сутулое, исхудавшее, выцветшее подобие человека. Он угасал медленно, будто бы сдался, когда увидел, что его дом и его дочь в надежных руках.
Я делала все, что могла и не могла, чтобы спасти его, но этого было недостаточно: ни травы, ни заговоры, ни жертва, принесенная тайком ото всех, не помогли ему.
Если бы любовь могла исцелять, как в сказках, я отдала бы свое сердце, чтобы мой лорд жил, но вынь я кровавый комок плоти из груди – это бы убило меня и не спасло моего возлюбленного. Теперь я знала: он был обречен с той поры, когда чудовище улыбнулось ему.
Я замолчала, когда поняла, что моего лорда не спасти, и молчала еще долго: у его постели, держа бледную, как бумага, когда-то сильную и теплую руку, я молчала, когда в доме были толпы людей и когда первые комья земли упали на крышку гроба, я молчала, когда осталась одна со своей печалью, я молчала, обнимая на ночь дочерей – всех троих дочерей, потому что по завещанию моего лорда я должна была заботиться о блеклой дочери его чудовища так же, как заботилась о своих девочках.
И когда поверенный, похожий на тощее, потрепанное и пыльное чучело выпи, зачитывал мне последнюю волю моего лорда, я молчала, сомкнув губы в линию.
Мой первый муж похвалил бы меня, я знаю, за умение держать себя в руках и молчать, когда хочется выть от боли.
Конец ознакомительного фрагмента.