Чугунный агнец
Шрифт:
— Папа до сих пор не возвращался. — Ее чистый голосок слышен был отчетливо. — Просто ума не приложу, куда он мог подеваться.
Рысин всегда безотчетно жалел женщин, когда они кутаются в платок или в шаль. Веяло от этой позы беззащитностью и женской домашней тревогой — болезнью ребенка, поздним возвращением мужа, вечерним одиночеством. Жена знала за ним такую слабость и пользовалась ею не без успеха.
Якубов находился в другом конце комнаты, Рысин его не видел. Лишь слышал голос, и то плохо. Вот он спросил о чем-то, и барышня ответила раздраженно:
— Это
Чуть слышно скрипнула оградка, кто-то спрыгнул на землю неподалеку от Рысина и, не заметив его, метнулся к углу дома. В пятне света из окна Рысин успел разглядеть студенческую фуражку, очки, полоску усов. Трофимов? Приметы сходились. Пальцы осторожно нащупали в кармане рукоять револьвера, и подумалось вдруг, что они с Трофимовым не могли не встретиться, хотя опять же не было в этой догадке никакой логики. Если, как говорилось в циркуляре, полученном Тышкевичем из городской комендатуры, Трофимов прибыл в город для совершения диверсий, то что ему делать здесь? Или его тоже интересует украденная коллекция?
Рысина, который на корточках затаился в кустах сирени, он по-прежнему не замечал, стоял за углом дома, прижавшись к стене и прислушиваясь к разговору в комнате; кисть руки смутно белела на темной жести водостока.
Якубов наконец подошел к раскрытому окну, сорвал листик сирени и задумчиво помял его губами. Спросил:
— Когда едете?
— Еще не решили, — ответила барышня. — Смотря по обстоятельствам.
— В Омск?
— Тоже еще не решено. Может быть, в Новониколаевск. У папы там родственники.
Мысль о том, чтобы выскочить с револьвером, арестовать Трофимова прямо на месте, была, само собой, но Рысин тут же ее отогнал. Зачем? В конце концов, он занимается уголовными преступлениями, и если Трофимов не вор и не убийца, то ему, Рысину, до него и дела нет. Гораздо важнее понять, зачем пришел сюда Якубов.
— Да, — сказал тот, — совсем забыл! Мы же условились, что вещи я перевезу к себе на квартиру.
— А почему я ничего не знаю? — спросила барышня.
— Сам удивляюсь. Все обговорено еще вчера.
— Ты пришел сообщить мне об этом?
— Нет, я был уверен, что ты знаешь. Хотел кое о чем расспросить твоего родителя.
— Интересно, о чем?
— Узнать, нет ли новостей об убийстве Сережи Свечникова. Говорят, отец твой освидетельствовал тело вместе со следователем из комендатуры.
Трофимов убрал руку с водосточной трубы, дернулся к окну, и Рысину показалось, что о смерти Свечникова этот человек услышал сейчас впервые. А ведь они, судя по дневнику, были друзьями.
— Значит, я буду у тебя завтра утром, в восемь часов, — сказал Якубов.
— Выйдем вместе, — отозвалась барышня. — Может быть, папа у Лунцева засиделся.
— Тебя проводить?
— Не стоит, здесь рядом… Разве что до угла.
Погасли окна, хлопнула дверь; тонкий отзвук молоточка в звонке надолго повис над палисадником, промелькнули за оградкой и растаяли в темноте зеленый пиджак Якубова, платок с каймою на плечах его спутницы, и вскоре их голоса смолкли в конце квартала. А еще через четверть часа, незаметно следуя по пятам за
Подойдя ближе, Рысин тихо окликнул его:
— Трофимов!
Тот отскочил в сторону, выхватил револьвер.
— Пожалуйста, не стреляйте! — Рысин хотел было поднять руки вверх, но в последний момент, устыдившись этой позы, просто широко развел их в стороны. — Мне нужно с вами поговорить!
Трофимов молчал. Браунинг светлел в его руке — теперь Рысин видел, что это браунинг. Его собственный револьвер оттопыривал карман галифе.
Напряжение не передавалось телу, лишь обостряло взгляд. Он видел круги под глазами Трофимова, его покатый лоб с сильно выпирающими надбровными дугами, что согласно учению физиогномистов свидетельствует о преобладании логического мышления. У самого Рысина таких надбровий, увы, не было. У него был прямой, гладкий, как у девицы, лоб, над которым волосы торчали козырьком.
— Кто вы такой? — спросил Трофимов.
— Нам нужно поговорить, — повторил Рысин. — Очень нужно.
— Что ж, прошу. — Трофимов указал дулом браунинга в темневший дверной проем.
Дверь уже отворилась, на пороге стояла худенькая стриженая девушка в платье с рюшами.
Колонна растянулась по улицам. Вспыхивают здесь и там огоньки папирос, на мгновение освещают лица и гаснут. Кучками идут офицеры. Знамя в чехле, шашки в ножнах, револьверы в кобурах. Молча идет колонна, лишь новые французские сапоги с длинными голенищами стучат по булыжнику еще не отлетевшими подковками — цонк, цонк.
Последний резерв генерала Зиневича, 4-й Енисейский полк движется из казарм на станцию.
Сзади гремят даже подводы, груженные связками казацких пик, приказано доставить их на фронт.
Кому? Зачем?
В типографии, где печатается газета «Освобождение России», виден свет, редактор Мурашов вычитывает гранки: «Сегодня мы выбираем отцов города на новое четырехлетие…»
Цонк, цонк, цонк!
Выплывает — вначале темное, потом светло-темное — полотнище флага над кровлей вокзала. Флаг поистрепался на ветру, тонкими лохмами посекся обрез, и, сливаясь с ними, летят по предутреннему небу длинные хвостатые облака.
Солдаты неохотно разбирают с подвод пики, несут к эшелону. Кто-то тащит их волоком, и древки постукивают по лестничным ступеням. Удивительно тосклив этот звук; молоденький юнкер, вслушиваясь в него, морщится как от зубной боли.
Командир полка идет к голове эшелона. Он идет быстро — левая рука ка отлете, полевая сумка мотается у бедра. За спиной у него остается темный молчаливый город, о котором он не думает.
Что ему этот город!
Наверное, Геркулес наконец-то разрушил пещеру ветров, и всю ночь выло за окнами, шумели деревья, грохали на крышах железные листы. Но дождь так и не пошел, тучи разогнало; утром Костя проснулся от яркого света — небо было чистейшее, синее, в тополях слитно и весело гремел птичий хор.