Чужак из ниоткуда 3
Шрифт:
Тем временем прадед снова взял рюмку в руку и продолжил.
— Прожил я на этой земле уже ровно девяносто два года. А выпил столько… — он покачал головой. — Вот ежели бы в эту избу, — указал он на избу деда, — налить горилки, как в чарку, то через винця [1] полилась бы. Ни о чём не жалею. Но если бы мне сказал мне Господь, — Евсеич, хочешь ещё столько прожить? Я бы ответил, — Не откажусь, Господи.
— Бога нет, деда, — сказал дядя Гена.
— Для безбожников нет, для христовых есть. Я — христов, и никогда от Бога не отрекался. Но мы не об этом сейчас. За детей, внуков и правнуков! —
Ой, на, ой на гори та женци жнуть,
Ой, на, ой на гори та женци жнуть,
А по пид горою, яром-долиною козаки йдуть!
Дядья с дедом переглянулись и складно подхватили:
Гэй, долиною, гэй, гэй! широкою, козаки йдуть!
Прадед пристукнул кулаком по столу и вывел чистым молодым голосом:
Попе-попереду Дорошенко,
Попе-попереду Дорошенко,
Веде своє вийсько, вийсько запоризьке хорошенько [2]
Я взял его рюмку и перевернул винцями вниз.
Ночевал я вместе с охраной в избе прадеда, которая стояла у самого берега реки.
— У меня пусть поживут, Витька, — заявил прадед своему сыну, а моему деду, когда настала пора распределять гостей на ночлег. — Надя с Петром и маленькой Ленкой у тебя, а Серёжка со своей охраной — у меня. У тебя места на всех не хватит.
— Чего это не хватит? — обиделся дед. — Ребят можно в бане поселить. Там тепло, чисто…
— Ты их ещё на чердак засунь, — сказал прадед. — Они же охрана, рядом должны быть, понимать надо.
Дед вопросительно посмотрел на Бориса и Антона, те кивнули головами, подтверждая слова прадеда.
На том и порешили.
Это были чудесные две недели самого настоящего глубокого отдыха.
Я спал, как убитый, в избе прадеда на деревянном топчане.
Завтракал свежим хлебом, макая его в мёд и запивая парным молоком (у деда с бабушкой была самая настоящая корова, и бабушка её доила!).
Бегал на реку с двоюродными сёстрами, с которыми быстро сроднился и подружился.
Ходил с прадедом (Борис и Антон неизменно следовали за нами) в тайгу за околицу, где он учил меня искать женьшень. Оказалось, в молодости, ещё до революции, он этим промышлял: искал в тайге женьшень, продавал его и на это жил и кормил семью.
— Хорошо жил? — спрашивал я.
— Добре, — отвечал прадед. — В парчовых портянках не щеголял, но в кишене [3] всегда трохи було на выпить-закусить, — он подмигивал мне и улыбался чуть косоватым ртом, в котором, впрочем, ещё хватало своих зубов.
— Деда, — спрашивал я. — Так ты украинец?
— С чего это? Русский я. Все мы русские, Климченко.
— А почему тогда столько украинских слов употребляешь? Песни, опять же.
— Так что слова… Слова — это слова. Я же в Полтавской губернии родился, в Малороссии, там все так говорили, на мове.
— На украинском? — уточнял я.
— На мове, — упрямо повторял он. — Внука, ты меня не путай. Говорю же, русские мы, и всегда русскими были. Это сейчас — Украинская советская республика, Российская, Туркменская, прочие. В моё время всё было просто и понятно: Малороссия, Белая Русь, Россия, Туркестан, Кавказ. Кто в России, Белоруссии или Малоросии — те русские. Если не католики, конечно. Мы,
— А здесь Климченко как оказались?
— Переехали, — отвечал прадед. — За землёй и лучшей долей. До революции ещё, в девяносто пятом где-то. Мне четырнадцать лет было, хорошо памятаю. Сначала по «железке» до Томска, потом на лошадях, волах, баржах и плотах по Амуру… Долго шли. Наконец, дошли. Теперь здесь живём. Тихо, — от прикладывал палец к губам. — Чуешь?
— Что?
— Птичка поёт.
Я прислушивался. Действительно, где-то пела птица.
— А другая ей отвечает. Фьють-фьють, цыр-цыр-цыр, фьють-фьють. Чуешь?
— Чую.
— Это не птицы, — торжественно заявлял прадед.
— А кто?
— Это души двух китайских братьев, охотников за женьшенем. Оба погибли в тайге и с тех пор их души вселились в птиц, которые своим пением указывают охотникам путь к корню жизни. Если услышишь этих птичек, — знай, где-то в той стороне растёт женьшень.
— Мы пойдём искать? — загорался я.
— Не пойдём. Далеко очень.
— Откуда ты знаешь?
— Знаю, внука, знаю, — улыбался прадед.
Надо сказать, прадед Иван Евсеевич произвёл на меня сильное впечатление, и я ни на секунду не пожалел, что поселился у него. В доме деда при таком количестве народа было вечно шумно и суетливо. А здесь, в обширной бревенчатой избе, стоявшей над речным обрывом, тишина и спокойствие. Прабабушка Устинья была немой от рождения, изъяснялась жестами, а прадед, который только один и понимал её до конца, переводил. Но слышала Устинья хорошо, так что переводить ей наши слова было не нужно.
Прадед рассказал мне всё, что когда-то рассказывала и мама, только подробнее. Тот самый деревенский колдун Евсей, Евсей Акимович, предок Серёжи Ермолова по матери, был непосредственно отцом моего прадеда.
— Колдун — это брехня, — рассказывал дед про своего отца. — Какой же он колдун, ежели в церковь ходил, исповедовался и причащался, как все? Люди брешут, о том, чего не знают, и чего боятся. А батю моего боялись.
— Почему?
— Потому что колдун! — отвечал прадед, смеясь. — Понимаешь? Он умел то, чего другие не могли. Нет тут никакого колдовства. Одно человеческое умение. Вот тебя взять, — он остро взглядывал на меня. — Ты что умеешь?
— Много чего, деда, — признавался я. — Пожалуй, даже, очень много. Мне, кстати, рассказывают, что часть этих умений как раз от Евсея Акимовича по наследству перешла. И от тебя тоже.
— Каких, например? — интересовался прадед.
Я вспоминал историю про пачку папирос, которую ему принесла собака.
— Было такое, — улыбался прадед. — Это не слишком трудно. Надо только знать, как.
— Я знаю, — говорил я. — И не только это.
— Может, оно и так, — прадед не отводил от меня своих внимательных глаз. — Может, и так, — повторял он. — Когда на тебя смотрю, словно себя в зеркале молодого вижу. Точь-в-точь. Расти, внука, расти, тебя большие дела ждут, знаю. Такие большие, что нам и не снились. А что до спадка [4]… Добрая вещь, лишней не бывает, но своё настоящее богатство человек сам себе куёт. Только сам. И оно с ним до самой смертной годины остаётся.