Чужак
Шрифт:
Она показывала рукой в окно, в котором был виден проходивший трамвай.
Геня больше ничего не говорила, а только заламывала руки от горя, которое обрушилось на нее, как гром среди ясного неба.
В неполные восемнадцать лет Бетти стояла под хупой с Шолемом Мельником, которому она едва доставала до плеча, хоть и надела туфли на самом высоком каблуке. Свадьба была тихой, лишь в присутствии местного раввина из маленькой синагоги, в которую ходил мистер Феферминц. Геня не захотела позориться в большом свадебном зале, в котором она обычно выдавала замуж своих дочерей. Мистер Феферминц, напротив, был весел и даже слегка захмелел, приняв стаканчик, но Геня будто холодной водой его окатила.
— Чему ты радуешься, болван? — лезла она ему в печенки. — Дитя себя без ножа зарезало… Скоро она локти себе будет кусать от раскаянья. Попомни мои слова.
И Генины слова сбылись.
Даже раньше, чем ожидала мать, Бетти охватило раскаяние, глубокое раскаяние, которое, как правило, приходит вслед за чрезмерными ожиданиями. Началось с того, что она, не успев опомниться, забеременела. Как все у пылкой Бетти, ее беременность была бурной
— Нет, — бормотала она, выворачиваясь из крепких рук мужа каждый раз, когда он начинал ласкать ее в темноте, — отпусти меня, ты пахнешь скипидаром.
Еще большей обузой, чем муж, стал для Бетти ее ребенок, которого она в муках, первых в ее жизни, родила через девять месяцев после свадьбы.
Случилось это не из-за того, что ребенок вышел неудачным. Нет, ее мальчик появился на свет крупным, зеленоглазым, со смуглой кожей и даже с готовым пучком черных волос на темени — вылитый папа. Дело было в том, что Бетти не знала, как управиться со своим первенцем, не выносила детского плача и настойчивых криков по ночам, именно тогда, когда ей спалось особенно сладко.
— На, держи, — в гневе будила она крепко спящего мужа и бросала ему плачущего ребенка, — я не знаю, как его угомонить.
Шолем тихо и спокойно укачивал младенца до тех пор, пока тот не засыпал. Спокойствие Шолема, вместо того чтобы утихомирить Бетти, заставляло ее еще больше кипятиться. Она не могла простить ему того ярма, в которое он ее впряг, когда она сама еще была ребенком. Но настоящую ненависть к мужу она почувствовала тогда, когда, не успев еще как следует поставить на ноги первенца, к своему великому ужасу вдруг обнаружила, что снова беременна. Поначалу она зарывалась головой в подушки и ни за что не хотела вставать с кровати. Мать и сестры, приходившие к ней, только помогали разжечь ненависть к гринхорну, который ничему не научился в новом большом мире. Через несколько дней ожесточения и слез Бетти хорошенько вымыла припухшее лицо, завила черные локоны, надела свое самое короткое платьице, едва прикрывавшее колени, и оставила ребенка в полном распоряжении мужа.
— Бетти, ты куда? — спросил Шолем у принарядившейся жены.
— О, выпить айс-крим содув дрог-сторАльберта, — равнодушно ответила Бетти, не как мать первого ребенка, которая через несколько месяцев должна родить второго, а как школьница, отправляющаяся полакомиться и пофлиртовать.
Знакомые девушки и юноши, которые, смеясь, шумя и перебрасываясь шутками, сидели на высоких стульях и потягивали содучерез соломинки, радостно встретили Бетти и усадили ее в середину. Сам Альберт-аптекарь перешел от лекарств к стойке с содовой и приготовил для Бетти свою лучшую смесь. Бетти смеялась, шутила, веселилась и флиртовала направо и налево, как в старое доброе время, и даже еще азартней. После года супружеского и материнского ярма девичья свобода показалась ей необыкновенно сладкой и полновесной. Бетти начала часто ходить в мувинапротив дрог-сторАльберта, слоняться с девушками и юношами, смеяться, проказничать и наслаждаться жизнью. Она хотела взять от жизни побольше, пока есть время, пока на ее маленькой, ловко сложенной фигурке незаметны признаки несчастья, таящегося в ее теле. Ребенка она оставляла соседке, жившей через дорогу, пожилой женщине, которая была рада обновить ощущение материнства на склоне лет, но чаще всего — своему мужу. Не только по субботам и в праздники оставляла ему Бетти ребенка в коляске, но и по вечерам, когда он приходил с работы, и в те дни, когда у него не было работы. Шолем с удовольствием катил ребенка в коляске до берега Ист-Ривер, где любил сидеть и смотреть на корабли и баржи, плывущие по реке. Смуглое личико младенца румянилось от солнца и вдыхаемого влажного воздуха. Шолем не мог нарадоваться, глядя на ребенка, который буквально рос у него на глазах, и чувствовал отцовскую гордость, когда проходившие мимо женщины восхищались его бейбии причмокивали губами. С удовольствием принимал он женские похвалы своим заботам, похвалы, которые женщины постарше охотно расточают преданным отцам и мужьям, в которых они видят жизненно важную опору всему своему полу.
Он мог так часами сидеть на берегу реки, глядя, как солнце играет на воде, следя за проплывающей деревяшкой, плеснувшей рыбой, полетом чайки, ростками травы, которые пробиваются сквозь камни мостовой. После тесных вильямсбургских улиц, после покраски темных кирпичных стен простор, солнце, река и ветер особенно ласкали его зоркие зеленые глаза под густыми угольно-черными ресницами. И хотя громадные красные склады на берегу и грохот дрожащих мостов ничем не напоминали его родное местечко Грабице, откуда он недавно приехал, ему всегда казалось, что он вернулся на родину, по которой не переставал тосковать.
Так же, как в его родном местечке, на берегу реки молча и неподвижно стояли рыбаки, часами сутулясь над своими удочками. Небо тут было таким же привычным и уютным, с разбросанными по нему голубовато-белыми облачками. Такие же птички, танцуя и попискивая, прыгали вокруг. Белье, которое жена рыбака развесила на корабле для просушки, напоминало домашние рубахи и фуфайки, которые его мать обычно развешивала утром в пятницу на плетне, чтобы они высохли к субботе.
Когда Бетти родила ему второго ребенка, девочку, Шолем просто разделил коляску на две части и возил обоих детей на прогулку, как только у него появлялась несколько свободных часов.
После второго ребенка Бетти успокоилась. Она увидела, что вернуться к девичьей жизни невозможно, что она должна платить за свою глупость, от которой ее так предостерегала мать, и поэтому больше не бросалась, рыдая, на постель, как раньше, и не пыталась выцарапать мужу глаза. Она просто предохранялась надлежащим образом, чтобы не загубить окончательно молодость, залетев в третий раз. Кроме того, она старалась по-людски вести хозяйство на те замусоленные доллары, которые муж отдавал ей каждую неделю — все до единого. Как прежде во флирт, так теперь она с головой окунулась в домашние шмотки и цацки. Ей не надоедало покупать всевозможные шкафчики, столики, лампы с цветастыми абажурами, стеклянные вазочки, фарфоровые статуэтки, шелковые подушечки и набивать всем этим свою маленькую квартирку в Вильямсбурге. Также она постоянно шила для своих детей всякие рубашечки, фуфаечки и чепчики, особенно для девочки, которая удалась в маму и больше напоминала куклу, чем живого ребенка. Но особой гармонии между мужем и женой уже не было. Хотя именно Бетти в юности бегала за Шолемом, а не он за ней, она чувствовала себя обиженной, как будто муж обещал ей королевство, а потом обманул.
Каждый раз, проходя мимо дрог-сторАльберта и видя, как его молодая жена (Альберт надавно женился) сидит за кассовым аппаратом и с веселым звоном бросает в него деньги, Бетти снова чувствовала несправедливость, жестокую несправедливость, приключившуюся с ней. То же самое она чувствовала, когда ходила в гости к своим старшим сестрам, которые жили в больших красивых квартирах, имели полные шкафы платьев и туфель и даже машины.
Шолем не хотел сопровождать ее к сестрам и старался уйти из дома, когда его свояченицы и свояки отдавали визиты. Свояченицы слишком уж громко восхищались Беттиными дешевыми приобретениями, сделанными на распродажах, так взрослые потешаются над ничего не стоящей игрушкой, которой хвастается ребенок. Свояки еще более открыто выражали свое презрение к его квартире и к нему самому, Шолему Мельнику. Сбросив пиджаки и наполнив квартиру сигарным дымом, они не переставая говорили о своем бизнесе, о своем успехе, о том, как они «делают деньги», о своих машинах, которые они покупали или продавали. Им никогда не надоедало говорить о машинах, бензине, быстрой езде и столкновениях. Шолему Мельнику не о чем было говорить: разве что о стенах, которые он красил. И даже если бы ему было о чем поговорить, он бы все равно не смог, потому что не ладил с английским языком, на котором все вокруг говорили так бегло и гладко. В нескольких произнесенных с ошибками еврейских словах, которые семья вставляла в разговор ради него, «зеленого», чувствовались насмешка и презрение. С огромным облегчением, как мальчик, выбегающий из комнаты, в которой он чувствует себя неловко, Шолем при первой же возможности вырывался из дома, брал коляску с детьми и уходил на берег реки, в свое убежище. Так же он поступал, когда Бетти была не в духе и начинала есть его поедом, грызть, жилы из него тянуть: почему он не такой, как все нормальные мужья? В нормальных семьях мужья со временем начинают преуспевать, даже «зеленые» постепенно становятся из поденных рабочих хозяевами своего дела или членами юнион [172] и чего-то добиваются. А он, ее муж, всю жизнь держится за ведро и кисть, едва наскребает несколько долларов, работая на других. А сколько раз у него вообще не было работы! В нормальных семьях мужья обеспечивают хорошую жизнь своим женам, покупают им меха, украшения и дорогие платья, отправляют их в летние и зимние санатории и даже покупают им машины, а она, Бетти, ничего не может себе позволить: ходит без платьев, голая и босая. Шолем Мельник старался поскорее сбежать из дома не столько из-за того, что не мог выносить женины попреки, сколько из-за того, что боялся выйти из себя и натворить бед. Больше всего его бесили Беттины заявления насчет того, что она ходит голая и босая, в то время как несколько шкафов в доме ломилось от ее платьев, пальто, обуви и шляпок. Шолем знал, что все эти платья и туфли добыты множеством его тяжелых сверхурочных и ночных работ.
172
От англ. «labor union» — профсоюз.
Единственный из всей семьи, с кем Шолем Мельник мог переброситься словом, был его тесть, переплетчик, который иногда заглядывал к ним по субботам. Читая газету, оставшуюся еще с прошлой недели, мистер Феферминц бросал ее посередине и принимался обсуждать со своим зятем его домашние дела. Каждый раз разговор доходил до семейных отношений, от которых мистер Феферминц сам страдал всю жизнь и не без оснований предполагал, что у зятя дела обстоят не лучше.
— Знаешь что, — быстро говорил он, счищая ногтями клей с пальцев, — такие уж они, эти бабы… Моя такая же, однако мы с ней жизнь прожили… Лучше им не отвечать…