Чужая боль
Шрифт:
Часто летает над нами Виталий, но это уже не трогает.
Мама пишет хорошие письма.
Транспортир дошел благополучно. Большое за него спасибо. Как ваши дела? Пишите, тетя Верочка.
Целую крепко-крепко.
С праздником Октября!
Зина.
11 ноября 1958 года.
Дальневосточный привет моей дорогой тетушке!
Уже получила от Вас два письма, а все никак не могла собраться ответить. Начну с того, что завершена первая четверть моего первого учебного года. Из моих ста тридцати учеников не успевают девять.
Шестого утром, после линейки, ходила со своими ребятами километров за восемь, в сопки. Принесли оттуда еловые ветки, украсили портрет Ленина, выпустили стенгазету.
С ребятами интересно. Они очень разные и… неожиданные.
Вот, например, Леня Дорофеев из седьмого «Б» плохо учился, я его на уроках пробирала, двойки ставила. Сидит, насупится, отмалчивается. А что оказалось! У него в ухе нарыв, а он терпел страшную боль.
Наконец от боли потерял сознание, его отвезли в больницу, сделали операцию. Спрашиваю его в больнице: «Почему же ты молчал!». Только и ответил: «А папа…» И все. Пошла к его матери. И что же узнала: в день сорокалетия комсомола устроила молодежь, поселка встречу с участниками Великой Отечественной войны. И один из них рассказал, как сержант Дорофеев, раненый, попав к гестаповцам, проявил нечеловеческую стойкость.
Леня был потрясен рассказом. До утра бродил по сопкам. А когда заболел, решил терпеть боль.
Или вот: в восьмом классе учится Земфира Рубашкина — объект соревнования родителей в любви к ней. Папа кем-то увлекся, не был в семье шесть лет, а возвратившись, заявил: «Я должен отдать девочке столько поцелуев, сколько она недополучила за эти годы».
Он внушил своей Земфире, что она призвана быть знаменитой актрисой, и та теперь безбожно ломается, изъясняется высокопарным «штилем» и на трагической ноте…
Очень хочется мне докопаться до ее истинной натуры…
Вечером пошла с Лизой на торжественное собрание. После доклада начальника шахты была самодеятельность — и смех и горе! Надо, видно, нам и в это дело вмешаться энергичнее.
Седьмого праздновали новоселье. Собралось шесть человек. Был и Сеня. Вы знаете, это не парень, а настоящее золото. Он делает все, что попросим: ходит, когда нам очень некогда, за водой, подогнал раму в окне, сооружает мне всякие наглядные пособия. Даже вымыл нам кадку, выпарил ее и помог шинковать капусту. На праздник Сеня принес свой приемник, и мы поймали Ростов. Сейчас Сеня ненадолго уехал в Южно-Сахалинск, а приемник остался у нас, и мы наслаждаемся музыкой.
В общем, в праздничный вечер гуляли, дурачились, пили шампанское и танцевали. Знаете, как Сеня танцует! Его ржаной чуб все сваливается ему на глаза. А глаза добрые-добрые.
Вот важные открытия: жизни вовсе не надо бояться, хороших людей на свете гораздо больше, чем я предполагала! Кажется, тетечка, раньше я понаписала Вам много чепухи…
Крепко целую.
Ваша дальневосточницаЗина!
Весенний
В первый же день по приезде из Парижа Иван Семенович Карев сказал виновато жене:
— Я, Калюня, пройдусь немного по городу…
Калерия Георгиевна внимательно посмотрела на мужа, по тону его поняв, что он хочет пойти один.
— Иди, милый, только возвращайся к обеду, — ответила она, открыв гардероб, достала макинтош и шляпу.
— Да ну, зачем! — запротестовал Иван Семенович, надевая только шляпу. Подойдя к жене, ласково обнял ее, заглянул в глаза, словно спрашивая: не сердится ли! И, как бывает между людьми, долго и ладно прожившими вместе, она и на этот раз поняла взгляд, просившим не обижаться, что ненадолго оставит ее одну, потому что так очень надо ему сейчас.
Выйдя на улицу, Карев постоял немного в нерешительности у подъезда гостиницы и медленно пошел к центральной площади, тяжело опираясь на костяной набалдашник палки.
Тридцатилетним известным художником оставил он этот город, бежал неведомо почему от революции за границу.
Собственно, не совсем и неведомо. Дворянский отпрыск не пожелал мириться с «бунтом черни», а в глупой молодой голове возникали видения парижского Парнаса, недавно присудившего ему золотую медаль за картину «Весенний разлив».
…Карев остановился, огляделся. Снова в родном городе. О нем бесконечно думал в долгие десятилетия эмиграции.
О нем мало сказать — желанен. Неотделим от сердца, как отчий дом, как материнская ласка.
Город был совсем новый, почти неузнаваемый. В памяти возник тот, прежний: с его кабаками, перезвоном церковных колоколов, горланящей толкучкой, с шарабанами на дутых шинах.
Теперь протянулись широкие, уходящие в степь проспекты, внизу виднелась новая набережная, и, словно помолодевшая, река горделиво несла трехпалубные теплоходы.
Сколько раз думал Иван Семенович об этом своем городочке, проходя парижской площадью Звезды, бульварами Распай и Монпарнас, бродя по шарманочной ярмарке у Сены, засиживаясь в «Ротонде». Там все было чужое, все. Даже красивое — чужое. Как-то в Латинском квартале, сидя на скамейке у дома, похожего на старый причудливый комод, Иван Семенович разговорился с подслеповатым зеленщиком в полосатых гетрах. Тот приблизил почти к самому лицу Карева глаза без ресниц, заговорщически прошептал:
— Я ведь бывал в России. Русские — это, знаете, какие люди!!
Карев хотел было ответить, что он и сам русский, но только горько подумал: «Бывший русский» — и смолчал.
…У площади поток автомобилей преградил путь. Иван Семенович стал беспомощно озираться: не угодить бы под машину.
— Позвольте помочь, — произнес рядом певучий голос, и простоволосая девушка, не дождавшись ответа, повелительно сказала своему спутнику:
— Петя, возьми под руку.
Она продела загорелую, покрытую серебристым пушком руку под локоть Ивана Семеновича.