Чужая кровь. Бурный финал вялотекущей национальной войны
Шрифт:
Картина была почти похожа на ту, когда мы, сидя дома у экрана, смотрим последние новости из Палестины и Иудеи, из Сербии, Косово или Ирака, но прочая, прочая, прочая, где жутко благородные человеки взрывают мосты с мирными, но заведомо неблагородными человеками.
Медведко со своей сосны видел бесконечный лес, реки, и это было так красиво, а главное, он чувствовал, что может пробежать любое расстояние и, не отдыхая, бежать дальше; это, конечно, была заслуга Деда.
В шестнадцатилетнем Емеле проснулась новая, незнакомая ему доселе острая и будоражащая сила, которая весной всегда
Главы, в которых Емеле снится предчувствие любви, как и предчувствие боя, обязательно посещающие душу и тело человека мужеского пола в его шестнадцать лет
И когда однажды к священному медвежьему дереву в ночь Ивана Купалы в свой двенадцатый день рожденья пришла молиться девочка, которую звали Ждана, и была она нага и в лунном свете розова и тепла, Емеля, не понимая себя, подошел к ней, и она, приняв его за божество, легла на траву, закрыла глаза и протянула к нему руки.
И в эту минуту на Емелю сошел сон, почему-то весенний сон, и было ему шестнадцать человеческих лет и сорок медвежьих, потому что все его ровесники были как раз на середине жизни, а кого-то уже не было в живых. Емеля поплотнее закопался в отцовский мех и поплыл в свой сон на медленной лодке, мать с берега помахала ему рукой. Лета была молода и знакома больше, чем все, кого он видел рядом, Лета провожала его в каждый сон.
Лодка остановилась, Емеля вышел из нее, на нем было только лоскутное одеяло, Ждана вытащила руку из-под одеяла и сказала сонно:
– Погаси свечу, скоро будет утро.
Емеля повернул голову к свече, дунул на нее, пламя заколебалось, но не погасло, тогда Емеля намочил пальцы и сжал фитиль свечи. Фитиль затрещал, и огонь исчез. На пальцах осталось тепло.
«Я хочу спать, – сказала Ждана; она повернулась к нему спиной, – обними меня, как я люблю». Она сама положила одну лапу Емели себе на грудь, на край нежности – выше соска и ниже шеи, вторую на живот, но рука Емели опустилась чуть ниже.
«Я хочу спать, – сказала Ждана, – я устала». Но неожиданно для себя стала чувствовать руку.
«Поспать не дашь, – сказала она, полупросыпаясь, – медведь и есть медведь».
Но сказала это нежно и в предчувствии жадного тепла опять повернулась к нему, лицом ткнулась в шерсть на груди, и тепло поползло по губам, сначала загорелись они, потом вспыхнула шея, потом волна перекинулась на живот, потекла в пах, в бедра, помедлила и обрушилась на все тело.
Ждана застонала и вцепилась пальцами в Емелину шерсть, повернулась на спину, обхватила Емелю ногами:
«О, мой милый медведь».
«Ждана, – говорил Емеля, – какое счастье, что мы живем с тобой уже сто лет».
«Всего час», – сказала Ждана.
«Тысячу лет», – сказал Емеля.
«Тысячу лет», – согласилась Ждана и больше ничего не помнила, пришла в себя вся в слезах, обнимающей шею Емели.
«Что ты?» – испуганно говорил Емеля.
«Не знаю, – говорила Ждана. – Наверно, уже утро. Каждый раз все так непохоже, принеси
«Оттепель, – сказал Емеля, – два градуса тепла». Он налил из-под крана воду, она была холодной и напоминала по виду родниковую воду из святого колодца, если не замутить на дне песок, что булькала не одну тысячу лет из земли в овраге Переделкино, как раз возле сгоревшей дачи Андроникова и речки Сетунь, из этого родника пили воду русские патриархи и которая сначала перестала быть, как только попала в руки делателей нового времени, потом, правда не без труда, во времена начала реставрации, опять потекла в жизнь человеков.
Емеля сам сделал глоток. Нет, вода была невкусна, он не привык к такой.
Емеля просыпался медленно, как во сне. Как в замедленной киносъемке движутся кони и балерины, плавно, и брызги от воды – в стороны, в каждом – солнце и каждый медленно-медленно, как смычок Иоки Сато, на «Страдивари» играющей реквием Моцарта на Малой Бронной 4 июля 1971 года в доме возле Патриарших на дне рождения Жданы. И упаси бог, если эта медленная съемка пойдет недолжно, весь день Емеля будет ходить, как будто его ударило колодой в первый раз, когда он лез на дерево.
«Никогда не просыпайся быстро, – учил его отец. – Как между вашим раем и адом есть чистилище, так и между сном и явью есть время, в человеческих снах оно размером с воробьиный глоток, в медвежьих – размером с огромную чашу, и если ты пройдешь его медленно, значит, ты будешь в яви жить нормально и жизнь тебе будет видима, как дно моря сквозь стекла маски в золотой бухте Коктебеля. Поспешишь, и ничего, кроме мути, не разглядишь, не выпрыгивай из сна, как парашютист без парашюта, иначе все пойдет кувырком».
Главы о берлоге, которая была вместилищем Емелиного сна, его свободы от людей, его одиночества, его понимания устройства главной невидимой и никем не нарушаемой жизни, жизни, протекающей мимо воли, знания и сознания, существующей вне быта человеков и вне их общежитий, таких как барак, государство, семья; мимо вер, законов и обрядов, которые бывают столь же тесны и неудобны
Вот почему Емеля даже в день своего рождения просыпался медленно, чтобы все шло не кувырком.
Лежал в своей берлоге, в которой нет лишних вещей, в которой вверху вместо потолка – корни деревьев, но не смертельно, как в Суздале с Волосом, кругом вместо стен – красивая жесткая земля, похожая на камни валаамовых скал всех цветов радуги, когда лодка входит в протоку между дерев, стоящих на камне, как бронза на камине, вместо пола – тоже земля, но коричневого цвета, выглаженная и выметенная шерстью тысячи поколений медведей.
В берлоге нет идей, предметов, золота, бронзы, мяса и печей, в берлоге нет кроватей, нет женщин, нет власти, которая, по определенью Макиавелли, самоценна, нет кораблей, самолетов, птиц, пароходов и машин, в берлоге нет даже звуков ночной скрипки на площади Флоренции, играющей Вивальди возле памятника Давиду, рядом с Джакомо Медичи в окружении картин Леонардо, Рафаэля, Джотто и Микеланджело. В берлоге всегда обитает только один-единственный сон и единственная душа спящего в ней во время жатвы.