Чужая луна
Шрифт:
— Молока, понимаешь, у жены нет. С голоду дите помирает. До Константинополя бы как-нибудь. Там больница, врачи. Там молока хоть залейся.
— До Константинополя тут всего ничего. Суток двое, не больше, — попытался утешить его механик.
— Для нее это целая вечность. В ней той жизни, как у воробья. Помрет.
— Ну что ты все заладил: помрет, помрет! — сердито проворчал механик. — Ты ж не один в море. Среди людей.
— Я тут одним рассказал. Посочувствовали, — что-то сдвинулось в голове Слащёва: стало отступать
— Люди все могут!
Механик присел на соседний стул, и они так долго сидели молча. Слащёв понял, что ничего больше он здесь не высидит, поднялся.
— Ты куда? — спросил механик.
— Не знаю, — откровенно ответил Слащёв.
— Посиди.
— Некогда. Дите помирает.
— Не мешай! Я думаю.
Через какое-то время он сказал:
— Капусты бы кочан. Или яблок с десяток. У моей бабы, когда третьего родила, тоже молока не стало. От нервов, что ли. Так моя мать ей капустные листы к груди прикладывала. Или яблоки в кашу перетолочь, и тоже.
— Помогло? — поднял глаза на механика Слащёв.
— Девять год пацану.
— Ну да. Это, если от нервов. А от голода?
Механик задумался, потом решительно встал:
— Пошли.
Они долго шли по длинному трюмному лабиринту, заполненному голодными и больными людьми. В каком-то закутке механик остановился. В тусклом свете Слащёв увидел одетую в ватные одежды старуху, и возле нее такой же, тепло укутанный, ватный сверток, из глубины которого виднелись только два любопытных глаза. Старуха сидела прямо на железном полу, вытянув в проход ноги, руку держала на свертке.
— Ну, здравствуй! Как пацан?
— А че ему скоится! Отогрелся, хлеб сосеть, чтой-то свое бормочет, — отозвалась старуха.
— Тебя звать-то как? Мужика твоего знаю, а с тобой не познакомился.
— Авдотья, — ответила старуха и насторожилась: — А че?
— Дите тут у ихней жены помирает. Третий день от роду.
— От болести? — коротко спросила старуха.
— Молока у барышни нету, с голоду. Что присоветуешь?
Старуха немного помолчала.
— С самых родов молока нету?
Механик вопросительно взглянул на Слащёва.
— С самых родов, — ответил Слащёв. — Третьи сутки девочке. Голодная. Сил плакать нет.
— Скверно! — изрекла старуха и, подумав, добавила: — Сахарю бы где достали. В води его распустить, пущай сосеть. Можно хлебушка нажевать и тоже подсластить. Энто не спасение, но какое-сь время проживет.
— А дальше что, Авдотья? — взмолился Слащёв. — Помоги. Век не забуду.
— А мне ничо не надо. Смогла бы, рази отказала б? — и, немного подумав, добавила: — У меня молоко отошло, в аккурат, в вакуацию. Дня четыре назад. Мне б чего горяченького вдоволь поесть, да с хлебушком, може, и возвернулось бы. У меня его много было, на землю сцеживать приходилось.
— Идем! —
И уже через час Авдотья в камбузе хлебала флотские щи. Сняв с себя все теплое, она оказалась совсем не старухой, а статной светловолосой молодицей лет тридцати.
Механик, Слащёв и молоденький кок сидели напротив Авдотьи и смотрели, как она жадно ест. Ее распеленатый малыш лежал рядом с ней на скамейке, что-то сам себе говорил и, поднимая ногу, пытался дотянуть ее до рта.
— Ты — с хлебушком, с хлебушком, оно сытнее! — участливо подсказывал пароходный кок, подсовывая Авдотье все новые куски хлеба.
Но Авдотья ела все медленнее, ленивее и, наконец, облизав ложку, отложила ее в сторону.
— Ты вот что! — сказал кок. — Ты часок походи и возвращайся. Не стесняйся. Я тебе еще макароны по-флотски. Мужик у тебя, слыхал я, тоже флотский?
— Он — на «Кагуле». При машине. Ему не до нас. У их там начальствие плыветь, строгости.
— Хоть знает, что ты при эскадре?
— Сообчала. А передали чи нет — не знаю. Може, думает, у большевиков осталась.
— Ну, и сидела бы дома, в тепле да сытости. Большевики тебя вряд ли бы тронули, — сказал механик. — А как солнышко бы пригрело, мы тут как тут.
— Нешто можно так, не по Святому Писанию? — покачала головой Авдотья. — Куды голка, туды й нитка. Так в Библии прописано.
— Мы ж не надолго. На месяц-два. Горячее бы встретились, — добавил кок.
— Не, не по-христиански так-то. Нельзя.
Когда Слащёв собрался уходить к себе наверх, кок налил в металлический судок щей, отрезал увесистый ломоть от буханки.
— Отнесите своей жинке, извините, не знаю, как вас величать.
— Да-да, забыл представиться. Слащёв.
— Как — Слащёв? Тот самый? — удивленно переспросил кок.
— А что, есть еще другой?
— Яков Александрович? — кок смотрел на Слащёва широко открытыми глазами, в них светилось восхищение. — Сколько раз слыхал!
— Полагаю, ничего хорошего?
— Наоборот! Не знаю, как там у вас, промеж начальства, а промеж солдат… да что вы! Только самые лучшие слова! Как вы под оркестр в атаку ходили, и другое разное!
— Спасибо на добром слове. И за это, — Слащёв указал глазами на судок и завернутый в тряпицу хлеб. — Это тоже дорогого стоит.
— Та чего там, ваше превосходительство! Прокормим до Константинополя. Будем надеяться, и дите ваше выживет, станет вам утешением в старости. Я вам для дочки еще сахарку отсыплю.
Он открыл шкафчик и совочком насыпал в кулечек сахару. Подумал, подсыпал еще.
Загруженный всем этим добром, Слащёв направился к двери камбуза.
— Еще пару слов, ваше превосходительство! — остановил его кок, сияющий от нахлынувшего на него восторга.