Чужая мать
Шрифт:
Музыканты, доказав, что руки слабее ног, опускали гармони, но толпа все одно плясала. Лучше всех было дедку, который вприсядку вертелся вокруг самого себя с балалайкой, треща на одной-единственной струне, прыгающей под его морщинистыми пальцами.
Взяв подводу, Лаврухин подъехал к площади, чтобы найти Асю и предложить ездку на озеро, к лейтенанту. Слух шел, что войскам из плавней дают сутки на отдых в станице, пока подтянутся артиллерия и боезапас. Лаврухин спрыгнул с подводы, и его сразу закружило, вот и он уже взмахивал толстыми ручищами по бокам круглого тела, рассылая мелкую
Ася стояла на другом краю площади, за мелькающей толпой, и тоже искала глазами. Лейтенанта Зотова, Пашу. А перед ней, весь напружиненный, с азартной статью и повадкой, встряхивая черными кудрями, вышагивал Романенко, притопывая ногою и приговаривая все громче:
— Я тебе обещал! Пляши!
Здесь ее и нашел Лаврухин, и не испугался посоперничать в пляске с самим капитаном, и на каком-то повороте, оказавшись с Асей лицом к лицу, сказал, что едет сейчас к лейтенанту. Она обрадовалась, хотя еще вчера знала, что он жив, его видели в станице, а больше ей ничего и не надо. Она и вчера и сейчас, на подводе, удивленно не понимала того чувства, в которое не верила, а оно было. Не в голове, не в сердце, а в каждой клеточке. Сейчас она увидит Пашу.
Когда подъехали, Зотов лежал на зеленой траве, едва начавшей выцветать с верхушек, спиной к минометной трубе, а неживым лицом к ним. И рука была протянута к ним. А под грудью насочилась темная кровь.
— Ё-моё! — без голоса протянул Лаврухин.
— Паша! — закричала Ася, она всего раза три и успела назвать его так, живого, а теперь повторяла: — Паша! Паша!
Она припала к нему, обхватив окровавленную спину, прижимаясь то к ней, то к груди ухом и не веря, что сердца его совсем не слышно.
— Па-а-аша-а!
Что же это? Лучше бы ее убили. Как же она будет жить-то? Сегодня, завтра? «Лучше бы меня! Лучше бы меня...»
Она долго не могла шевельнуться, прильнув к нему, а потом помогла Лаврухину уложить Пашу на подводу, заваленную камышом. Она ни о чем не спрашивала, хотя ничего и не понимала. Так и не сказала ни слова, и Лаврухин молчал, только одно колесо скрипело, а остальные виляли.
Вот гармони донеслись до слуха, и Лаврухин спросил:
— Накрыть плащ-палаткой?
Она не ответила, и он накрыл. Ася судорожно ухватилась за переваливающийся угол подводы, чтобы удержаться самой.
— Паша! — заплакала она наконец.
Долетело, как ноги пляшущих били по земле. Этого не слышал только он один, хотя станица становилась все ближе и земля, что называется, гудела. Еще бы! Она была твердой.
НА ПОЛДОРОГЕ
1
И тогда он увидел девушку, которая ему улыбалась. Она была в джинсах, прикрытых белым передником, в занятной блузке с мелкими голубыми цветами, вроде незабудок, в вязаной кофточке внакидку. Стояла у вокзального буфета, под электрическими часами, стрелки которых показывали уже второй час ночи. И улыбалась.
Он не поверил, что молодая буфетчица может заулыбаться непрошеному ночному
Поспешность не помешала ему заметить, что у нее были большие, донельзя черные глаза. Именно про такие обычно говорят «цыганские», но в тех сияет если не надменность, то гордость, а эти были переполнены добротой.
— Ну? — спросила она. — Чего?
— Я помню чудное мгновенье: передо мной явилась ты... — ответил он. — Простите, если не к месту... и поэтому пошловато... Ничего более подходящего не могу придумать.
— Да и это не вы придумали.
— Что верно, то верно. Согреться хочу, — он передернулся, будто продрог, а она развела руками:
— Мы закрылись! Пусто!
За изогнутым стеклом буфетного прилавка действительно не было ничегошеньки.
— Я умру, — серьезно сказал он.
— Вы алкоголик?
— Нет, — обиделся он, мрачнея.
— Ужас как боюсь алкоголиков, — доверчиво призналась она и, потянувшись, заглянула за Костину спину.
Вокзал и ночью — обиталище. На дальних скамьях, подогнув ноги, спали обутые люди, но перед закрытым буфетом не было никого, и Костя грустно обронил:
— Я один.
— Садитесь, — она махнула рукой на столик в темном углу прибуфетного пространства, но он не сел, а шагнул за ней к той самой двери, в которую постучал и за которой оказалась комнатка, забитая всякими ящиками.
А еще в ней белел глянцевый шкаф, ну точно такой, как у них с Таней дома, на кухне.
Добрая девушка или совсем молодая женщина, у которой муж мог быть каким-нибудь расторопным работником железной дороги, достала из шкафа кусок колбасы, чуть длинней огурца, и соленый огурец к ней и потрясла над головой слежавшимся пирожком, напоминающим по размеру ботинок, по крайней мере детский.
— Холодный!
— Я люблю.
Голова у нее была причесана виртуозно, как на картинке, витки волос, тоже черных, держались, не падая. А в руке наконец блеснула бутылка. Когда все встало и легло на столик, он опять подумал, что это неправда, и хотел сказать: «Как в сказке!» — но она опередила:
— Повезло вам! Подружка едет, Тамара, детская кличка у нее — Том Сойер... Я и задержалась после работы, чтобы повидаться. Ой, уже и поезд!
За окнами повеяло шумами и запахами приближающегося локомотива, девушка рванулась с места, но Костя поймал ее за руку:
— А как вас зовут?
— Юля. А вас? Отпустите меня, Костя. Я сейчас вернусь.
— Жду.
— Вы сообразительный... И симпатичный, — добавила она.
В институте некоторые девушки считали его даже красивым, то есть удавшимся природе, он об этом не думал и не заботился, что есть, то и есть. Длинное лицо, чаще всего разочарованное — по давним причинам. Сейчас оно, если глянуть в зеркало, еще больше удлинилось, потому что похудело, сплющилось, и на щеки подковами легли ранние, но глубокие морщины. И уши стали заметнее торчать врозь. Тем ощутимей коснулись ласковые слова. Их давненько уж вымели из домашнего обихода. Как сор из комнат.