Чужие и свои
Шрифт:
Мы с дядей Мишей выходим из вагона и видим, что множество плохо и как-то не по-нашему одетых людей уже стоят сгрудившись на перроне. Немец в котелке пытается что-то им втолковать. Ему подсказывают — есть переводчик. Прибегает солдат, меня чуть не волоком — скорей, скорей! эшелон пора отправлять! — тащат к этой компании. Из криков и шума следует, что все очень просто: в этом городе оставляют сколько-то человек (может быть, это было пятьдесят, а может, сто), а остальным — обратно в вагоны и ехать дальше.
Пока продолжается неразбериха — кто-то не хочет уходить от своих, кто-то не взял с собой вещи и полез за ними обратно в вагон, — немецкий господин в котелке спрашивает меня, а почему бы и мне тут не остаться. Мы
Вот он шанс!
Отвечаю, что я вместе с одним дядей. «Он на заводе работал. Можно нам вместе?»
Пожилой в котелке пожимает плечами и одобрительно кивает. Какой-то железнодорожный служащий в форме теребит его, повторяет, что поезд надо отправлять.
Бросаюсь к дяде Мише, сбивчиво объясняю, что можно остаться здесь. Дядя Миша сразу же понимающе кивает головой. И мы, ни о чем больше не сговариваясь и никому ничего не говоря, делаем тот самый «шаг, который может изменить жизнь». Мы хватанули свои пожитки и вывалились на перрон. Через несколько минут эшелон отправился дальше, а мы остались — вместе с белорусами из прицепленных ночью вагонов. И в тот же день, после бани и вошебойки, были отправлены под охраной на здешнем, уже совершенно немецком, поезде в маленький городок в получасе езды от этого Нойбранденбурга.
Там на станции прочли имя городка — Фюрстенберг. Где это находится, в какой стороне Германии, мы тогда понятия не имели.
И вот привели нас...
Глава третья. Лагерь (Фюрстенберг)
Привели нас, уже прошедших неведомую сегодня процедуру Entlausung, а если по-русски — вошебойку, вымывшихся какой-то вонючей жидкостью; уже записанных в какие-то бумаги у дома с вывеской «ARBEITSAMT» на фронтоне, — привели на тихую улочку маленького городка Фюрстенберга. Аккуратные одноэтажные строения, вокруг зелень, за домиками видна вода. Вывеска: «Gemeinschaftslager», «общественный», что ли? Ничего себе лагерь! Ни решеток, ни колючей проволоки; из окошек выглядывают и хихикают девицы, явно соплеменницы.
И тут появляется фигура — фашист, ну прямо с карикатуры в газете «Правда». Здоровенный. Бело-рыжий. Голубые свирепые глазища. Сутулый, как рисуют бандитов в детских книжках. Затянут в синий френч и такие же галифе, явно из очень добротной материи. Сапоги сверкают. Синяя форменная фуражка с высоченной тульей. Резиновая дубинка на ремешке. На левом рукаве широкая красная повязка с черной свастикой в белом круге. И еще на повязке написано большими буквами: Der Lagerfurer.
Сказал он нам примерно такую, весьма внушительную, хотя и короткую речь из двух-трех десятков слов, из коих главное в частотном анализе явно не нуждалось: verboten, «запрещается!». И необходимые, так сказать, пояснения о мерах поощрения. Каждый, кто нарушит Ordnung, будет, ясное дело, bestraft, наказан. Ежели кто чего украдет, то попадет в KZ, — и показал рукой себе за спину (дело происходило, как мы очень скоро узнали, по соседству с концлагерем Равенсбрюк, именно его имел в виду оратор). Кто учинит Sabotage, будет, разумеется, erschossen (расстрелян). Ну, а кто «покусится на немецкую женщину» — такой глагол я бы поставил в меру моего тогдашнего догадочного понимания немецкого языка, — тот будет, ясное дело, mit Tode bestraft — покаран смертью... А теперь, ребята, шагом марш — вот по этой дороге, в лагерь!
Вот где все оказалось по-настоящему! Проволочный забор. Два мрачноватых барака. Двухэтажные койки — голые, одни доски. Спать-то как ? И когда дадут поесть?..
К нам приставлены два старика, один из них — довольно инвалидного вида, у другого на ремне за спиной — тяжеленное ружье, винтовка. Появился прицеп, привезли ворохи какой-то дряни, вроде бы похожей на мешковину. Привозят и солому, жесткую солому, никак не сено. Матерчатая дрянь оказывается как бы матрацными мешками, их велят набивать этой соломой. Каждый получает еще один мешок поменьше — как бы подушка, ее тоже надо набить соломой. Еще раздают одеяла, по два на каждого: на одно ложиться, другим накрываться, поясняет хромой старик. Одеяла тощие, из какого-то выношенного сукна, что ли. Попутно выясняется, что водопровод в лагере есть — труба с двумя десятками кранов, а вместо уборной — пока только яма, ее наспех вырыли прибывшие раньше нас. Загородки хоть какой-нибудь и прочих удобств для пользования этим заведением еще не сделали, это достается вновь прибывшим.
Потом нас ведут строем на фабрику. Недалеко, от силы минут десять. Цехов пока не видели. Позади аккуратной немецкой столовой несколько наспех сколоченных столов со скамьями по обе стороны. Плескают каждому в котелок варева, важно названного «зуппе», а по сути дела — баланды. У кого котелка нет — ждет соседа. Но окошко кухни скоро закрывается, и кто-то остается ни с чем. По возвращении в бараки выдают наконец-то по пайке серого, хорошо выпеченного хлеба. Похоже, грамм двести пятьдесят или триста. Все с жадностью едят.
А наутро нас по первому разу чинно выстроили, нагромоздили на какой-то табуретке листки из плотной бумаги с именами и фамилиями (насколько знаю, никаких других документов для нас так до самого конца и не было, только спустя примерно год всех фотографировали с номером на груди, и эти фотографии туда приклеили). Выкликали по очереди и с помощью харьковской девицы-переводчицы из женского лагеря спрашивали: образование и специальность?
Из всей компании человек, может, в пятьдесят, большинство которой были парни и дядьки из Западной Белоруссии, почти каждый отвечал, что «якая там специальность, якое образавание! Два роки хадив до школы (или, соответственно, четыре года). По крестьянству были дома...» Лагерфюрер и кто-то из фабричного начальства решали дело в основном по признакам стати. Крепкий рослый мужик — произносилось загадочное пока слово Presswerk. (Уже к вечеру выяснилось, что это цех горячей штамповки тяжелых стальных чушек, адова работа.) Горожан, особенно если с семилеткой или выше, записывали в еще более непонятый Schruppwerk. К ночи, после второй смены, все уже знали, что это — цех токарных полуавтоматов, на которых те же чушки, но уже превратившиеся под тяжеленными прессами в цилиндрические заготовки, проходят первичную обточку, «обдирку».
Дядю Мишу, назвавшегося инженером, записали в Schlosserei. Это название я понял сразу — в слесаря. Еще одного дядьку из Белоруссии, назвавшегося «майстером», определили туда же.
Вслед за этим — поразительное дело — трех здоровенных мордастых парней, радостно завопивших в ответ на вопрос о специальности: «Полицай, полицай!» — лагерфюрер тут же назначил помогать немецким охранникам — «вахманам». Будете, дескать, Lagerpolizei, лагерной полицией. Слово это было немедленно принято в тамошний лагерный русский язык, насколько знаю — повсеместно. На кой ляд эта липовая «полиция» лагерфюреру и вообще немецкой власти сдалась, не понимаю и сейчас. Впрочем, самим немецким охранникам-вахманам эта компания придурков была очень удобна. Сбегай туда, погляди там, проверь то...
Правда, кончили двое из троих «полицейскую» службу очень скоро и оказались сообразно своим статям в горячем цеху: за какое-то мелкое воровство по баракам. С такими вещами у немцев было строго.
Но вернемся к распределению. Когда очередь дошла до меня и лагерфюрер, уже заприметивший мой еще как бы начальный немецкий, уверенно сказал, что быть мне в лагере переводчиком, я, выражаясь высоким штилем, совершил — не по логике будущих событий, а по некоему наитию, что ли, очень нужный поступок: стал отказываться. «Мне бы научиться работать, — бубнил мальчик. — На станке бы... Или с мотором!»