Чужое побережье
Шрифт:
НЕИСЧЕРПЫВАЕМЫЙ ОСТАТОК. Сергей Чупринин
Теперь уже и не верится, но для мыслящих юношей из поколения, чье взросление пришлось на рубеж 70—80-х годов минувшего века, любовь к стихам была естественной нормой. И в новые книжки Евтушенко заглядывали, и Бродского знали по слепым машинописным копиям. Заучивали наизусть Мандельштама и Хармса. Говорили раскавыченными цитатами, острили центонно. Даже барышень соблазняли только так – нельзя же силком / Девчонку тащить на кровать. / Ей надо сначала стихи почитать, / Потом угостить вином. И понятно, что
Например, в «Студенческий меридиан», как Алексей Улюкаев.
Незачем гадать, выработался бы он с годами в значительного поэта или, не приведи Бог, пополнил бы собою армию дюжинных, хотя и вполне себе профессиональных стихотворцев, у которых и публикации, и книжки, и, случается, даже литературные премии, но смотреть на которых нельзя сейчас без мучительной жалости. Мол, мог бы жизнь просвистеть скворцом, / Заесть ореховым пирогом, но – дано не всякому.
Как бы то ни было, жизнь отняла у Алексея Улюкаева обе эти перспективы. Захваченный перестроечной волной, увлеченный верою в то, что именно ему и его товарищам суждено переменить Россию, он поднимался все выше и выше по карьерному косогору, все больше и больше удаляясь от стихов.
Вернее, стихи ушли сами – за ненадобностью.
Да, конечно, привычка острить центонно сохранилась. И да, конечно, стихи, писавшиеся еще в студенчестве, были при случае собраны в книгу: как памятник временам, когда мы были молодые / и чушь прекрасную несли.
Многих славный путь. Обычная и, что уж тут, скучная история.
Если бы спустя почти 30 лет, отданных семье, частной собственности и государству, – стихи вдруг не вернулись.
И как вернулись – лавиною, что уже не остановить.
Случай для русского стихотворчества едва ли не уникальный. И очень в своем роде поучительный.
Потому что технически и стилистически, по манере выстраивать строку и держать интонацию, стихи, составившие этот сборник, оттуда – из поздних 70-х, когда Бродский взломал русский поэтический синтаксис, веселость едкая литературной шутки была замещена мизантропической угрюмостью, а центоны из живого интеллигентского просторечия поднялись в лирику. Тридцать лет, что в отечественной поэзии были отмечены лихорадочной движухой (простите мне это новомодное слово), сменой кумиров и приоритетов и едва ли не окончательным добиванием традиций гармонической ясности, прошли для Алексея Улюкаева почти бесследно, никак не сказавшись на строе его стихов.
Зато сказавшись на их смысле или (теперь простите мне слово старомодное) на их содержании.
Перед нами не лирический дневник, конечно. И не последовательное развертывание символа веры. Скорее реплики, что вызываются к жизни не столько внешними поводами, сколько состояниями души – иногда минутными, как слабость или счастье, чаще устойчивыми.
Образующими характер. И в этом-то, в открытии нового для нашей поэзии лирического характера, – основное достоинство стихов, предлагаемых сегодня вашему просвещенному вниманию.
Ты скажешь: слишком много Мандельштама в моих словах, – иронически виноватится Алексей Улюкаев перед читателями и самим собою. Действительно, многовато. Но разница, причем дьявольская, в том, что автору «Чужого побережья» не дано отстраниться от своего времени, как пытался отстраниться учитель: мол, нет, никогда, ничей я не был современник. Как не дано и сквозь фортку крикнуть детворе: Какое, милые, у нас тысячелетье на дворе? Или произнести с величавой обреченностью: меня, как реку, эпоха повернула…
Хотя бы потому, что он сам из тех, кто эпоху поворачивал, кто определял, какому времени быть на дворе.
И это действительно ново, поскольку лирические герои наших больших поэтов почти всегда либо очевидцы, либо жертвы исторического процесса. Такой уж у русской поэзии испокон века залог – страдательный. А тут вдруг о себе и о своем времени заговорил человек действия, призванный (и привыкший) распоряжаться не только собственной судьбой. И за 30 победных лет не утративший – вероятно, один из немногих в своем кругу – способности к рефлексии, разъедающему самоанализу.
Мы славно начинали в этом мире – вот отправная точка размышлений Алексея Улюкаева. И вот основание для опасных вопросов: отчего же тогда поколение, где каждый отвечал за себя и все были вместе, распалось на враждующие между собою группы по интересам, и нас много, нас, быть может, пять иль десять / Осталось не прописанных по стаям? Отчего, если раньше веселил жар труда со всеми сообща / И заодно с правопорядком, то теперь каждого обстали беспросветные дни, несусветные ночи, и не очень / Помогает теперь твой бурбон – молоко / Одиночек? Отчего, если с умом и талантом все в порядке, молчать умеем мы на языке любом, / Мы, в общем, записные полиглоты? И отчего, черт побери, Россия, которую они (и он тоже) вроде бы переменили, все ж таки так далека от заявленной в мечтах и проектах, что только и остается советовать:
Езжай, мой сын, езжай отсель.
На шарике найдешь теперь
Немало мест, где шаг вперед
Необязательно пятьсот
Шагов назад, где, говорят,
Не всё всегда наоборот.
Где не всегда конвойный взвод
На малых выгонят ребят,
Где не всегда затычку в рот.
Бывает – правду говорят.
Бывает, голова вверху,
А ниже – ноги.
Где в хлеб не сыпали труху,
И не смеялись над убогим:
Ха-ха, хе-хе, хи-хи, ху-ху.
О боги!
Кто виноват? Что делать? Экономист и государственный муж с огромным уже опытом, Алексей Улюкаев, разумеется, знает, где искать ответ на эти вопросы, – в теории, конечно, и, само собою, в отечественной практике ее применения. Но поэзия чужда и сухой теории, и самодовлеющей практике. Она, вся, сфера захлестывающих и перехлестывающих эмоций, у каждого своих. Кто-то впадает в уныние, кто-то – в утешительный самообман, а натуры истинно сильные захватываются раздражением.
Ранние стихи, составившие раздел «До н. э.», прочитываются в этом смысле как контрастно светлый фон для стихов поздних, где господствуют – и с перебором господствуют! – раздражение, раздражительность и раздраженность.