Чья-то любимая
Шрифт:
Я сидел возле своего карликового бассейна, устроенного в заднем дворе за грядкой светло-голубой фасоли. Этот бассейн можно было переплыть в два гребка. У меня было такое ощущение, будто бы я выплыл на поверхность, освободившись от всего и вся. Или же будто все и вся постепенно покинули меня, даже память, а уж это самое последнее, что есть у человека. Мне не хотелось умирать, но я не мог не признать, что интерес к жизни у меня чертовски уменьшился. Я не из тех, кому нужен либо только прилив, либо только отлив. Я жил где-то посередине, и продолжал жить из любопытства к тому, что происходило с моими друзьями.
Даже этот дом перестал напоминать мне о Клаудии, о ее жестах и движениях, о ее уверенном голосе и еще более уверенных поступках.
Раньше мне представлялось, что как-нибудь я сяду и напишу книгу под названием «Вспоминая женщин», или «Женщины, которых я помню», или «Из любви к женщинам», а может, еще что-нибудь в этом роде. Однако, несмотря на то, что подобные фантазии посещали меня довольно часто, мне ни разу не удалось придумать для такой книги по-настоящему хорошее название, не говоря уже о самой книге. Во всяком случае, мне уже больше не хотелось быть Прустом в отношении женщин. Мне даже не особенно хотелось их помнить, у-ж-е не хотелось. Когда атрофируется память, тогда же атрофируется и желание. Возвращение домой бередит душу, и куда легче – и ничуть не менее интересно – вспоминать мужчин, с которыми был когда-либо знаком. Тех парней, чей мальчишеский смех, веселивший меня в сотне или даже тысяче баров, был звуковым фоном всей моей жизни в Голливуде. Должен согласиться, что эта музыка нередко перемежалась другими звуками. Ее прерывали вздохи и причитания, рыдания и ругань, даже зубовный скрежет – обычные проявления женских эмоций. Но в конечном счете, после очередного разрыва, в жизни оставались только мужчины и бары.
Мне пришло в голову, что я всегда могу позвонить тому старому одноглазому бабнику Бруно Химмелю и вытащить его хоть сегодня же ночью. Мы бы выпили и поболтали про старые деньки, когда мы с ним работали по большей части на ужасного Тони Маури. В те времена нам ничего не надо было принимать всерьез. Бруно ничем не отличался от множества других мужиков, не имеющих другого занятия после работы, кроме беготни за женщинами. И он всегда радовался любому приглашению приятелей, чтобы хоть ненадолго скрыться от баб.
Я уже выпил три рюмки, но внутренняя тревога не уменьшалась. Я бездумно глядел в сине-зеленую воду своего крохотного бассейна, но она меня не завораживала. Не очень-то помог хороший, крепкий виски. Какое-то время над холмами висела луна. Ее цвет напоминал овсяную кашу, правда, с некоторой примесью смога. Мне никак не удавалось вытеснить из сознания образ Джилл – моей дочки, соседки, любимицы, задушевной подружки, моей совести и моей последней любви. Мне нравилось вспоминать о ней, о том, как она качает головой, какие у нее ясные глаза, как она вдруг прерывает разговор; она была для меня самой светлой из всех женщин. Возможно, Джилл и была самой светлой, но ее талант был
А Джилл была по-настоящему то что надо. Она не была гением, но не была и посредственностью. Ее отличала одержимость, свойственная монахам. Как же я допустил, чтобы в ее жизнь ворвался этот вандал? Конечно, Джилл двумя руками схватилась бы за любое предложение обменять свое одинокое сумасшествие и милые реплики на что-нибудь более заурядное и более обычное. Это было совершенно естественно. Возможно, те, кто живут одной работой, воображают, что в один прекрасный день к ним явится любовь, которая спасет их от этой работы. Разумеется, для Джилл было бы очень важно хоть на какое-то время почувствовать себя женщиной, даже если не все получится, как ей того хочется. Но как и что могло получиться с Оуэном Дарсоном?
У меня было такое же чувство, как у несчастного опекуна. Чувство абсолютно неразумное, но преодолеть его мне было очень трудно. Проведя в таком состоянии три четверти часа, я пошел и позвонил Анне Лайл, надеясь, что она окажется дома и в плохом настроении. Но, нетушки! Дома ее не было. И потому, пусть все катится к чертовой матери, я взял и позвонил Бруно. После нескольких гудков он поднял трубку. Со своей обычной резкостью он коротко рявкнул: «Кто это?» и потом громко задышал в трубку. В трубке звучала «Луна над Майами». Вероятно, в его представлении такой должна быть музыка для обольщения. Бруно еще более устарел, чем я, – эта мысль меня несколько воодушевила.
– Второй глаз тебе еще не проткнули? – спросил я, зная, что именно такая манера ему нравится – «рубить с локтя». Бесполезно было доказывать ему, что надо говорить «рубить с плеча».
– А, Джойчик, – сказал он. – Руби с локтя! Ну что, пули еще отливаем?
– Мотор в порядке, но барахлят запальные свечи, – сострил я. – Давай пойдем чего-нибудь выпьем.
– О, старый мой друг, – сказал Бруно. Я почувствовал, что он решает для себя дилемму. Пока он размышлял, я слушал «Луну над Майами».
– Да конечно же, Джойчик, – сказал он через минуту ровным и конфиденциальным тоном. – В конце концов, ты едешь в Рим, я в Рим не еду. Так сколько же лет прошло – десять, двенадцать? Я узнаю новости только от Тони Маури, а ты ведь знаешь, он – псих. Я с удовольствием приеду, может, через полчасика. Где ты хочешь встретиться?
– В «Жимолости», – сказал я.
– Отлично, Джойчик, – сказал он. – Ах, наши старые времена! Дитрих. Помнишь, когда тебя стошнило от перно? Ты ведь никогда не умел пить, Джойчик.
Его игра наверняка оказалась не очень-то убедительной и не очень-то тихой, потому что перед тем, как повесить трубку, я отчетливо расслышал девичий голос, произнесший «Бабник!»
Я раскрыл одну из дорожных сумок, но распаковывать вещи мне не хотелось. Я только вытащил свое зеленое пальто и отправил его обратно в кладовку. Даже если мне повезет, вряд ли ему, бедняжке, когда-либо придется снова поработать. Потом я натянул на себя все, что попалось мне под руки: спортивную куртку, брюки в мелкую, как собачьи зубки, клетку; рубашку в горошек, синий шейный платок и твидовую маленькую шляпу, которую мне когда-то выдал Джон Форд, потому что ему она не шла. С минуту я помедлил на крыльце, вдыхая в себя запах ночи. Соседские дети включили магнитофон, и через ограду плыла музыка: