Чья-то любимая
Шрифт:
– Мы можем взять машину Престона, – сказала Пейдж. – Наверняка, один из этих лимузинов – его.
– У меня более удачная мысль, – сказал я. – Давай возьмем машину Эйба.
Я уже разглядел, что около одного лимузина топчется Фолсом. Я схватил Пейдж, укутанную в мех, и мы ринулись вперед.
– Откройте дверь, – приказал я Фолсому в надежде, что он среагирует чисто рефлективно. Вид джентльмена в смокинге и дамы в мехах – для гофера «поди-подай» все равно, что павловские рефлексы для собаки. И не успел Фолсом осознать, кто мы такие, как мы с Пейдж уже сидели в теплом лимузине.
– Послушайте-ка, – сказал Фолсом, всовывая голову.
До него дошло, что ни Пейдж, ни я, не были Эйбом.
– Не болтайте, – сказал я. – Только скажите
– А-а, – сильно смутился Фолсом.
– О, боже, значит – копчик! – сипло произнесла Пейдж.
Фолсом не мог оказать длительное сопротивление. Он с тоской оглянулся на ресторан, потом влез в машину и закрыл за собою дверь. Водитель оказался безмятежным парнем, явно средиземноморского происхождения. Он тут же тронулся. Фолсом еще раз оглянулся на ресторан, на сей раз с некоторым отчаянием. Он понял, что жребий уже брошен. Может быть, ему удастся вернуться до прихода Эйба, а может быть – и нет.
– Представь, как было бы здорово трахнуться прямо здесь, в лимузине, – зашептала мне Пейдж куда-то в шею. Дыхание ее слегка отдавало марихуаной.
– Слушай, ничего не придумывай в машине, – сказал я. – Я ведь не акробат.
Пейдж ничего не ответила. Пиза у нее сверкали. В свете уличных фонарей они искрились, как мех на ее шубе. Запах меха смешивался с запахом, исходившим от самой Пейдж.
Я посмотрел на Пейдж еще раз и увидел, что ее глаза, сиявшие от возбуждения всего несколько минут назад, были закрыты. Пейдж заснула; она засыпала гораздо быстрее, чем младенец. Чуточку травки, чуточку секса, чуточку вина – чуточку всего, что угодно, и Пейдж сразу же могла погрузиться в сон.
Наверное, в этом лимузине она была самым безмятежным существом.
Фолсом опустил стекло, отделявшее передние сиденья от задних, и взглянул на Пейдж.
– Она умерла? – спросил он с надеждой. В его представлении, угон машины выглядел бы законным, если бы кто-то умер.
– Боюсь, это кома, – сказал я.
Я не очень-то понимал, почему мне пришло в голову назвать именно «Алгоквин». Это слово сорвалось у меня с языка независимо от моего сознания. Не успел я привести свои мысли в порядок – что, честно говоря, мне не очень-то часто удавалось за все мои шестьдесят три года – как мы уже приехали. Пейдж прошествовала в здание, но нельзя было бы сказать, что она совсем проснулась. Джентльмен за столом регистрации очень любезно предложил нам комнату. Пока я расписывался в журнале для приезжающих, Пейдж слегка похрапывала на моем плече.
Вместо ключа от комнаты мне дали какую-то странную карточку. Комната, открытая этой карточкой, напоминала по форме кусок пирога, но мне было не до сравнений. Пейдж свалилась на постель, а я стал стаскивать с нее шубку. Поскольку я не был пьяным и спать мне совсем не хотелось, я решил, что пусть Пейдж немножко подремлет, а сам вышел в фойе, чтобы взвесить наши возможности.
Фойе оказалось таким местом, в котором мне когда-то в воображении хотелось бы жить после того, как я стану знаменитым. Сейчас здесь сидело несколько человек, пришедших после спектакля. Они потягивали какие-то зеленые напитки и обсуждали достоинства пьес. В фойе было так уютно, что я и не заметил, как пропустил пару стаканчиков бренди. И только потом вспомнил, что собирался взвешивать возможности. Взвешивать их надо было бы так же спокойно, как взвешивали достоинства пьес сидевшие рядом со мною.
Наверное, после четвертого стаканчика бренди наконец-то, впервые за весь вечер, мой взгляд на происходящее сфокусировался. И тут я понял, что мне, в сущности, вовсе нет нужды ничего взвешивать. Мне показалось, что в этом моем смокинге я вполне гожусь для того, чтобы вот так сидеть в фойе «Алгоквина» и попивать бренди. В конце концов, я сам представляю мир развлечений. Если не считать зеленых напитков, то все в этом фойе было именно таким, как я когда-то
У меня была одна единственная вещь, которая не очень-то подошла бы для фойе гостиницы «Алгоквин». Это было самое дорогое для меня, единственное мое сокровище – старушка Клаудия. В те дни она всегда и везде выглядела как у себя дома. И когда сидела в своих пятнистых купальных трусиках на фоне декоративных джунглей и леопардов. И когда попивала паршивенькое вино с низкорослыми мужчинами, с кем можно было от души потрепаться. Клаудия никогда бы не могла испытать такого удовлетворения, какое испытывал я сейчас, сидя в своем вечернем костюме здесь, в уголке, и невозмутимо попивая бренди.
Пожалуй, наше с Клаудией законное место было там, где мы жили, а именно на Голливудских холмах. Почему-то в мои фантастические грезы о том, как я провожу свои последние дни в фойе гостиницы «Алгоквин», Клаудия никак не помещалась.
И вдруг, как это часто со мной случалось при воспоминании о Клаудии, я вспомнил и Стравинского, и Веру, его спокойную жену. На глаза набежали слезы, и мне пришлось утереть их моей французской манжетой. Семья Стравинских жила не очень далеко от меня, и иногда я видел их на прогулках. Мне очень нравилось смотреть на этого костлявого, болезненно чувствительного невысокого мужчину, неизменно одетого в мешковатый костюм цвета хаки. Он всегда останавливался на краю тротуара и близоруко разглядывал проносящихся мимо него грохочущих скейтбордистов, которые иногда чуть не наезжали на него. И если бы кто-нибудь действительно на него на-е-хал, Стравинский его бы укусил, как хорек кусает крысу. Так мне тогда казалось. Его жена Вера, величественная, словно галеон, плыла рядом с мужем. Рука композитора всегда искала руку жены, и всегда ее находила. Наверное, тогда именно так и выглядел мой идеал любви в преклонном возрасте.
Как многие посредственные мастеровые, к истинно великим людям я относился с сомнением. Мой собственный труд был всего лишь своего рода безвредной требухой. Вряд ли можно было рассчитывать, что мне когда-либо выпадет шанс сотворить нечто превосходящее то, что я уже создал. И, возможно, именно поэтому я высоко чтил великих людей и буду их чтить до конца моих дней. Мне Стравинские даже снились – будто они летят над Голливудом. По крайней мере, эти сны были такими же романтическими, как мои сны о Клаудии. Клаудия являлась мне во сне неизменно где-нибудь на студии «Коламбия», в одном из тех больших ангаров, которые у них там были.
Это мое недолгое погружение в прошлое прервал официант, сообщивший, что мне можно выпить еще один стаканчик бренди. Я не преминул этим воспользоваться. А потом, слегка шатаясь, направился назад в похожую на пирог комнату. Шатало меня не от выпивки, просто я чертовски вымотался. Пребывание в Нью-Йорке было для меня занятием настолько же утомительным, как, скажем, хождение по комнате с тяжелыми гирями на ногах. Мне было совершенно очевидно, даже после одного-единственного дня, проведенного здесь, что для жизни в Нью-Йорке нужна тренировка. Человеку в моем возрасте и с моим характером прожить один месяц в Нью-Йорке было равносильно участию в двоеборье на Олимпийских играх. Возможно, такой спортивный подвиг и вызвал бы у меня интерес, когда я был помоложе. Но теперь я твердо знал, что для меня Олимпиады уже позади.