Цикл рассказов «Пространства»
Шрифт:
И мы сочувственно тянулись друг к другу через стол и сжимали плечи, сминая тонкий пропотевший хлопок летних рубах, выражая свое единение и возмущение несправедливостью жизни, узнав о тех оплеухах, что каждому из нас навешала судьба.
И вот второй графин предательски внезапно опустел, и мы посмотрели друг на друга долгим понимающим взглядом. Я никогда не испытывал острой тяги к горячительным напиткам, поскольку организм быстро начинал протестовать, а похмелья случались такие, что впору было стреляться от черной меланхолии и жалостливого презрения к себе.
Сегодня
– Э, нет! Вот тут, ты, брат, врешь!
– горячо доказывал он мне, отвечая на реплику, которой я и не помнил.
– Да в чем же я вру то?
– понарошку возмущался я, распираемый радостью этой чудесной встречи, любящий и Костю, и темноту за пределами нашего круга, и красавицу официантку, несущую нам новый графинчик, и, вот, умница же какая, еще по горшочку пельменей для закуски.
– А вот в том, - размахивал сигаретой Костя, - что г-город, дескать, п-понятен и управляем! Видимость это, Солнышкин, ви-ди-мость!
Повторяет он это, ви-ди-мость, тщательно разделяя слоги, подчеркивая значимость звуков, образующих столь важное для него, понятие.
– Да отчего же видимость?
– недоумеваю я и Костя наклоняется ко мне, жарко дышит хреновухой, а взгляд серьезный и сумасшедший.
– А вот смотри, - расстилает он салфетку и чертит на ней дорогим вечным пером неровные линии. Изображает посередине одной из линий неровный полукруг и начинает его штриховать.
– В-вот это, это арка. А вот это, - проводит Костя еще одну линию, - это улица. Вот это все, - золотое перо царапает салфетку, чернила расплываются, квадраты, выводимые Костей, похожи на одичавшие снежинки, - так вот, это все, ф-ф-фасад, - справляется он с трудным словом и мы опрокидываем еще по стопке хреновухи.
Я смотрю на бумагу с острым изумлением. Уже в старших классах Костя отличался редким рационализмом и, несмотря на увлечение "Аквариумом" и "Пинк Флойд", имел крайне приземленные рассуждения о жизни и месте человека в ней.
Сколь-нибудь романтичным увлечениям и потусторонним силам отводилось место исключительно на страницах книг и экранах телеприемников. Скорее всего, именно этот сугубый рационализм и позволил ему с определенным комфортом выжить в смутные времена, когда внезапно каждый оказался предоставлен сам себе, и нужно было решать, как идти дальше и куда идти, вообще. Да и золотое перо предполагает, что его используют не для начертания вирш на грязных салфетках. А вот, поди ж ты, не вирши, но вполне себе загадочные чертежи выводит.
Я даже почувствовал легкий и стыдный укол ревности. С самого детства именно я был погружен в мир романтизма и мечтаний об иных мирах, загадочных пространствах, встречах
Но за все эти годы даже щелочка в мир, отличный от нашего не мелькнула передо мной, даже тень плаща, в спешке наброшенного перед дальней неведомой дорогой, даже легчайший намек на запах нездешних трав, ничего не указало мне на реальность мира, отличного от того, что каждодневно окружал меня.
Лишь пыль, слякоть и черный городской снег.
– А не все. Не все понимают. Я вот случайно узнал. Я другим не скажу - не поверят они. А вот тебе, Володька, скажу. Ты поверишь, ты поймешь - с мольбой смотрел на меня Костя и я потянулся к нему через стол, обнял рукой за потную шею и мы уперлись друг в друга лбами - друзья навек.
– Город показывает нам только то, что хочет, - очень ясно, без малейших признаков заикания, преследовавшего его всю жизнь и ставшего, в конце концов, одной из неотъемлемых черт образа, проговорил Костя.
– А где же то, чего видеть не след?
– прошептал я.
– Во дворах. Во дворах, - выдохнул мой друг, и я отпустил его. Костя откинулся на стуле и вновь закурил.
– Там тоже город. Только другой он. Не всякому видимый. И жители там другие, - говорил Костя, задумчиво глядя на тлеющий кончик сигареты.
– И жизнь там другая.
Он посмотрел на меня, и я поразился глубокому непонятному чувству, видимому в его всегда насмешливых карих глазах. Не то тоска, не то грусть по чему-то дорогому, но потерянному. Или, подумалось мне, необретенному.
– Плоско мне тут, Володька, душно!
– с надрывом проговорил Костя, прикладывая руку к груди.
Я налил еще по одной, и мы выпили.
Дальнейшие события того вечера, а вернее, уже глубокой ночи, смутно отложились в моем, изрядно расшатанном хреновухой, сознании. Помню, мы покинули гостеприимный дворик "Гоголя" и двинулись вниз по Большой Дмитровке, пытаясь остановить автомобиль. Но мимо все проезжали лишь насупленные, зализанные, точно сигары, что некогда привозили из колоний, иностранные авто с черными, словно душа ростовщика, стеклами.
И Костя все курил и горячо объяснял, как душно и плоско ему среди фасадов, и что он слышал, слыша-ал, как говорили знающие люди, о дворах, где могут случиться престранные встречи, меняющие жизнь и бормотал он, что-то о том, что бояться не надо и город, он разный, а потом рассмеялся и вновь обнял меня и стал прежним Костей Козаревым, и шагнув на середину улицы остановил какую-то огромную, словно боевой слон, машину, салон которой пах дорогим одеколоном, и бритый человек без шеи хохотал вместе с нами всю дорогу, развозя по домам и мы долго стояли с Костей и бритым человеком возле моего дома, прощаясь, плача от умиления, и клялись, что уж теперь мы точно не пропадем. И мы обменивались визитными карточками и номерами телефонов в свете пыльной городской зари, а потом хлопнула дверца и Костя скрылся в чреве боевого слона.