Цирк Умберто
Шрифт:
— Превосходная декорация, — произнес он после минутного молчания. — Наконец-то мы снова в Европе. Интересно, где живет султан? Надо расположиться как можно ближе к дворцу. А кавалькаду следует, пожалуй, провести с той стороны, от стен. Устроить парадный въезд прямо с моря, с пристани, будет трудно. В Царьграде мы должны хорошо заработать.
Уже здесь, на холме, в голове Бервица созрела мысль незаметно пересечь город, расположиться в поле и там спокойно подготовиться к торжественному вступлению в столицу. Два дня стояли повозки в Скутари, пока он разузнавал, что да как. На третий день, к вечеру, стали грузиться на суда, ночью вошли в Золотой Рог. Не легко было съезжать на пристань при свете фонарей и факелов, но все обошлось благополучно. Один за другим фургоны, в сопровождении нескольких десятков полицейских, медленно двинулись по темным, неосвещенным улицам незнакомого города. Наконец распахнулись ворота, и артисты вновь очутились на приволье. Свернув вправо, они медленно спустились в раскинувшуюся под городскими стенами долину. Вскоре за рядами повозок запылали костры, началась обычная бивачная жизнь.
Пять дней оставался цирк в уединенной долине, пока не был тщательно
Впереди, за взводом янычар, ехали два средневековых герольда с длинными серебряными фанфарами, начинавшие трубить, как только смолкал двигавшийся позади оркестр, и три римских всадника с металлическими накладками на голых икрах, в античных шлемах над безусыми лицами, — средний из них держал в руках штандарт с надписью: «Цирк Умберто». За «римлянами» катилась платформа, на которой спиной друг к другу сидели музыканты в красных с золотом мундирах, игравшие марш за маршем. После фаланги античной конницы зрители увидели запряженную четверкой лошадей золотую колесницу — на таких колесницах в римских цирках устраивались гонки; задрапировавшись в пурпурный плащ, на ней стоял в позе Цезаря Петер Бервиц. Следом за античным видением прогарцевали мадам Сильвия и шталмейстер в красных фраках и черных цилиндрах, оба словно сошедшие с модной английской гравюры. За ними — три наездницы в розовой, кремовой и лазоревой юбочках; затем два испанских идальго, ослеплявшие зрителей серебряным шитьем, в плоских севильских шляпах, которыми они с величайшей учтивостью приветствовали забранные решеткой окна. Следом двигалась рота солдат, одетых арабами, в длинных, ниспадавших до земли бурнусах, и, наконец, — сотня русских казаков. Турецкие янычары до тех пор отказывались надеть мундиры гяуров, врагов ислама, пока Бервиц не сказал им, что это — военная добыча. Тогда всадники лихо заломили казацкие папахи и не без удовольствия проехались по улицам, уперев левую руку в бок. За ними одетые в синие униформы конюхи вели шесть белоснежных липицианов с розовыми ноздрями — гордость умбертовских конюшен! Другая группа янычар, облаченных в костюмы персидских сокольничих — новейшая, возникшая в Тегеране идея Бервица, — несла на кожаных рукавицах галдящих попугаев. Два быка зебу везли клетку с тиграми, а упряжка лошадей цугом тянула клетку со львами. Далее маршировали солдаты, одетые в сине-красно-золотые мундиры, называвшиеся в цирке марокканскими. В руках они несли золоченые клетки с маленькими обезьянками. Восемь специально нанятых носильщиков — с вымазанными сажей лицами и кистями рук, в огромных тюрбанах с перьями, в фантастических желтых и красных нарядах — несли великолепный китайский паланкин, в котором восседали жены двух артистов, преображенные в фей. Затем перед восторженной толпой появился величавый Бинго, покрытый красными попонами с золотыми кистями; на голове у него сидел невозмутимый Ар-Шегир в белом одеянии и золотистом тюрбане, а на спине слона покачивалась беседка, из которой выглядывали четыре гурии с прикрытыми фатой лицами. То были жены служителей и конюхов — прачки и уборщицы, благодаря подведенным бровям они казались самыми обольстительными созданиями на свете. Но и это было не все. В пестрых костюмах за слоном бежали клоуны с дрессированными собачками; во главе их на удивительно покладистом диком осле ехал господин Гамильтон. Посреди ватаги прыгавших и кувыркавшихся паяцев служители вели козла Синюю Бороду с его белоснежной свитой, украшенной ради такого случая венками, двух муфлонов, небольшое стадо овец, барсука и медведя. Группа эта была наиболее живописна: служители надели старые роскошные униформы, купленные еще дедом Карло. Замыкали процессию несколько средневековых оруженосцев, тоже несших штандарт с надписью: «Цирк Умберто».
Труды и расходы Петера Бервица, связанные с подготовкой столь торжественного въезда в город, оправдали себя с лихвой. Представление за представлением давало полные сборы, европейская колония и подданные падишаха приходили в цирк по нескольку раз. Сам султан не показывался, но запросил Бервица, не мог ли бы тот устроить для него и его двора специальное представление в дворцовом саду. Бервиц, разумеется, охотно согласился, и цирк трижды выступал перед его величеством и задернутой тюлем беседкой, где находился султанский гарем. Абдул Меджид остался чрезвычайно доволен и пригласил Бервица осмотреть дворцовые конюшни. Петер, знаток лошадей, гордился благородными животными своего заведения, но, попав в конюшни султана, не мог скрыть изумления и восторга. Длинными вереницами стояли здесь прекраснейшие потомки пяти священных кобыл Магомета — Джульфы, Когейлы, Манеты, Секлави и Туесы, — все с узкими крупами, с великолепной грудью, с изящной мускулатурой, удлиненными ляжками и короткими, крепкими голенями, словно созданные для длительного быстрого бега, настоящие соперники ветра. Тут были жеребцы из Неджда, лучшие питомцы известных в коневодстве племен Бени Сокхр, Хадджеред, Моали, эль-Себаа, а также несколько белых кобыл старинной породы тоуф и длинношеих манеги, которых разводит племя Уеллед Али. Петер по достоинству оценил сокровища султана, ибо знал, что кобылами этих пород арабы даже не торгуют. Все помещения огромной конюшни заполняли одни только белые лошади, отличавшиеся лишь оттенками: серебристые, пепельные, молочные, «в грече», чубарые, «в яблоках» и, как величайшая редкость, стояли отдельно два альбиноса с розовой кожей и шелковистой блестящей шерстью. За арабскими следовали великолепные берберийские жеребцы с горбатой мордой и оленьей шеей, статные белые кони породы бени гхалед, гнедые с высоким ходом гаймурской породы и небольшие, но выносливые лошадки породы мезерис. А рядом красовались персидские скакуны — статные иракадженцы и гисканцы, и испанские — горделивые андалузские кони с огненными глазами и изящной поступью. У Бервица глаза разбежались, а его повели еще в английские конюшни, где находились чистокровные представители редчайших скаковых лошадей: знаменитые герольды, потомки Барлея Турецкого и Матчемы, потомки Годольфина Арабского. Лишь после этого ему показали лошадей местных малоизвестных пород: турецких, кавказских, армянских и других. В конюшнях Абдул Меджид оживился, стал разговорчив, и Петер просто-таки поразился его гиппологическим познаниям.
Когда они возвратились в покои султана и сели вместе с любимым сыном хозяина выпить черного кофе, налитого в маленькие чашечки, его величество больше часа расспрашивал гостя об особенностях западного коневодства, об уходе за жеребыми кобылами и о различных ветеринарных медикаментах. Петер, видимо, сумел удовлетворить его любознательность — в конце беседы Абдул Меджид пригласил его во внутренние покои. Просторные залы, через которые они проходили, были наполнены драгоценностями, несметным количеством украшений из золота и серебра, в некоторых же комнатах сверкали лишь груды редчайших камней. В зале с табакерками падишах остановился, обошел столы, взял тяжелую золотую табакерку, на которой были выгравированы арабески, и молча протянул ее низко склонившемуся Петеру. В другом зале он разрыл пирамиду драгоценных камней, лежавших на агатовом подносе, и, выбрав сапфир покрупнее, подал его Петеру со словами: «Для мадам». Затем он распрощался с гостем.
Петер был на верху блаженства, но его ждал еще один сюрприз. Перед отъездом из Царьграда он был произведен в инспекторы оттоманских конюшен падишаха, получил титул лива-паши и почетный архалук. Кроме того, ему вручили орден Полумесяца II степени, который Бервиц тотчас прикрепил к персидскому полковничьему мундиру. Не подвел его Царьград и в коммерческом отношении: оскудевшая было за время путешествия по Азии касса вновь пополнилась. С деньгами и славой возвратился цирк Умберто через маленькие балканские княжества в Будапешт, а оттуда прибыл в Вену.
Там Бервиц повстречал свою кузину Эльзу, глубоко опечаленную смертью мужа, майора Гаммершмидта, и немало обеспокоенную своим будущим. Бервиц утешил ее, взяв с собою в качестве кассирши. Он помнил, как удобно и выгодно было несколько лет тому назад, когда цирком управляли шесть членов одной семьи. Петер полагался на своих сотрудников, доверял им, но в сознании его постоянно жила мысль, что цирку надлежит быть не просто доходным «делом», что основой его, как и в прежние времена, должна являться семья. Агнесса полностью разделяла мнение мужа, не улавливая, правда, связи его взглядов с какой-либо традицией. И когда она получила из дому известие о том, что ее кузен-голландец Франц Стеенговер окончил гимназию и вместо того, чтобы учиться дальше, собирается во что бы то ни стало поступить на службу в одну из колоний, она, переговорив с Петером, написала кузену, и тот охотно променял мечту о далеких странах на не менее экзотические скитания с цирком.
Так цирк Умберто выкристаллизовался и достиг той стадии развития, на какой застал его чешский каменщик Антонин Карас в дни, когда зимовка в Гамбурге подходила к концу и все жили последними приготовлениями к очередному турне.
В тот памятный день, сидя вместе с Кергольцем в «Невесте моряка», Антонин Карас понял, что поступил правильно, согласившись работать в цирке. Было бы просто глупо упустить такой редкий случай. С него, казалось, свалились все заботы, и, сдвинув шляпу на затылок, он пил за здоровье Кергольца.
— Ну, будь здоров, браток, чертяка этакий, пособил ты мне!
А Керголец вторил:
— Твое здоровье, старый дурень, каменщицкая твоя душа! Провалиться мне на этом месте, если ты еще не станешь у Бервица шишкой!
Гейн Мозеке, двигая заросшим кадыком, сипел:
— Пейте на здоровье! Может, еще по одной, а? Пропущу-ка, Карльшен, и я кружечку, а? Втроем небось и чокнуться можно как следует! Zum Wohlsein!
Домой Карас возвращался в необычайно веселом расположении духа, он даже что-то напевал, но, когда очутился на темной узкой лестнице, по которой нужно было взобраться на четвертый этаж, где жила вдова Лангерман, хорошее настроение его вдруг улетучилось. Как было не развеселиться! Этот толстяк Мозеке влил в него среди бела дня пять кружек пива, да еще на пустой желудок, — поневоле запоешь… Но тут его ждет не Мозеке, а сын, Вашек, ждет не дождется, когда придет отец. А отец, негодник, явится из пивной и скажет: «Так-то вот, Вашек, будем, стало быть, ездить с цирком». А Вашек… что ответит Вашек? Проклятая лестница, конца ей нет! Ничего он не ответит. Только взглянет — и все. То-то и есть, что взглянет. Ровно покойница Маринка. Глаза у него материнские, этакие голубовато-зеленые, не разберешь толком, какого они цвета. В точности ее… Лежит голубушка наша там, под лиственничкой, а глаза ее здесь, рядом с ним, и глядят на него, — дескать, как ты тут с мальцом… Потом глаза у Вашека сузятся и станут колючими. Сколько раз он примечал: стоит парнишке на что-нибудь уставиться, как взгляд у него делается колючим, будто у сарыча. Вот так же смотрела на него покойница, когда он, бывало, возвращался с Мильнером от соседей с «музыки». Под этим взглядом, браток, ты выкладывал последний крейцар, хотя тебя частенько подмывало утаить грош-другой на мелкие расходы. А! Какая хозяйка была, в работе — огонь. И парнишка в нее — ласковый, но упорный. Как он ему скажет, что подрядился к комедиантам?..
С тяжелым сердцем нажал Карас дверную ручку, не торопясь снял шляпу и повесил ее на вешалку. Фрау Лангерман открыла дверь из кухни. Рядом с нею стоял Вашек, к нему прижималась шестилетняя Розалия.
— Папа! — радостно закричал Вашек.
— Ну как, устроились? — осведомилась вдова.
— Вроде бы. Только чудно как-то, не знаю даже — радоваться или нет, — ответил Карас, не спеша переступая порог кухни, благоухавшей майораном.
— Что так? Присаживайтесь, присаживайтесь, мы не обедали, вас поджидали; потом все расскажете.