CITY
Шрифт:
Вода вместе с золотом.
Весь Клозинтаун задирает нос кверху.
Фил Уиттачер уставился в землю. Он наклоняется, берет горсть пыли. Выпрямляется. Разжимает пальцы.
Ну вот, ветер перестал, — думает он.
Берд закрывает глаза.
Последнее, что он говорит:
— Merci.
Берда похоронили с руками, скрещенными на груди: пальцы, даже в сверкающем гробу, касались пистолетов. Множество народу шло за гробом до вершины холма, считая это за честь для себя. Годы спустя они будут говорить: и я в тот день провожал Берда в мир иной. Вырыли отличную яму, широкую и глубокую. Сверху
— Лови.
Таким образом, пастор сообщил немало любопытного насчет возможности посмертного искупления для грешников, питающих склонность к изучению языков. Вышел из положения просто блестяще. Аминь, произнесли все под конец; речь возымела свое действие. Могилу засыпали землей, и народ разошелся по домам.
На деньги, найденные при Берде, из города привезли марьячи. Его доставили на вершину холма и спросили: сколько песен он может исполнить за эту сумму. Он произвел в уме два вычисления и ответил: тыщутристапятьдесят. И ему дали денег и велели начинать; и пусть он поет от души, потому что Берд никогда не торопился. Он взял гитару и начал. Пел он сплошь о непрухе, но народ необъяснимым образом был счастлив. И так семь часов без перерыва. После чего из города стали привозить первых жертв перестрелки. Он закончил куплет, вскочил на своего мула и порвал струну. Но все же то был честный марьячи, и он не прекращал петь, даже когда скрылся за горизонтом, и потом еще дни, и месяцы, и годы.
И вот почему, когда люди слышат пение марьячи, то поднимают стакан и говорят: Твое здоровье, Берд.
Ни дуновения. На горизонте — прозрачные полосы алого заката. Фил Уиттачер нахлобучивает шляпу и садится в седло. Оглядывает даль перед собой. Поворачивается к сестрам Дольфин: стоящим неподвижно, седые волосы уложены с геометрической безупречностью.
Тишина.
Лошадь пару раз опускает голову, задирает ее снова, принюхивается.
Глаза Джулии блестят слезами. Губы поджаты. Она делает жест рукой. Краткий. Но Филу Уиттачеру он кажется прекраснейшим из всех.
— Бодрость и заряженные пистолеты, парень, — напутствует его Мелисса. — Остальное — никому не нужная лирика.
Фил Уиттачер улыбается.
— Жизнь — это не поединок.
Мелисса широко раскрывает глаза.
— Конечно же, поединок, кретин.
Музыка.
THE END
Эпилог
— Нет, это совсем другая история.
— Ты считаешь, что это — вопрос опыта или… мудрости, если мы будем придерживаться такого определения?
— Мудрости?… Не знаю… думаю, скорее… скажем, так: боль можно чувствовать по-разному.
— В каком смысле?
— Я хотел сказать… в молодости боль поражает тебя, будто выстрел… это конец, кажется
— Да.
— В старости… ну да, в старости… больше нет той остолбенелости, боли не удается застать тебя врасплох… ты ощущаешь ее, конечно да, но это — лишь усталость прибавляется к усталости, больше нет взрыва, понимаешь?… Несколько лишних килограммов на плечах… как если ты идешь, а на башмаки налипает глина, и они все тяжелеют. Ты не взлетаешь в воздух, как в молодости, такого больше нет. Поэтому боксом можно заниматься всю жизнь. Если желаешь. Тебе больше не больно. По-моему, с какого-то момента тебе больше не больно. Однажды ты устаешь сильнее обычного и уходишь. Вот и все.
— Ты бросил бокс из-за усталости?
— Я верил, что устал. Вот и все.
— Устал от ударов?
— Нет… удары меня еще притягивали, нравилось наносить их и получать тоже, боксировать, одним словом… я не очень-то любил проигрывать, так, но я мог бы продолжать, продолжать побеждать по-прежнему… даже не знаю… в один момент я понял, что не желаю больше оставаться под… под взглядом толпы, и нет спасения, все смотрят на тебя, видно даже, если ты наложишь в штаны, видно все, ничего не скроешь, и я устал от этого… внезапно ко мне пришло зверское желание оказаться там, где меня никто не сможет увидеть. Я сделал свой выбор. Вот и все.
— Но ты ушел с шумом, в разгар борьбы за Кубок мира…
— Да, четвертая встреча с Батлером…
— Незабываемое впечатление, облетевшие мир снимки: ты внезапно прекращаешь бой и уходишь…
— Ненавижу эти снимки, я на них выгляжу дураком, или жалким трусом, а было иначе… ты не выбираешь тот миг, когда с тобой случается что-то важное, со мной это случилось там, в разгар боя, мне вдруг все стало ослепительно ясно… стало понятно, что надо тут же взять и уйти, и отыскать место, где не будет взглядов, неважно, в разгар боя или нет, совершенно неважно…
— …бой о котором говорили уже не один месяц…
— …да…
— …чемпионат мира…
— Все так, но… о'кей, чемпионат мира, что я могу сказать… я знал, что это чемпионат мира, я не такой кретин… Чемпионат мира засел у меня в голове с первого дня, когда я вышел на ринг… Смешно сказать, но бокс меня волновал не сильно, оказаться там, на самом верху — вот что волновало. Стать чемпионом мира. Потом все изменилось, но вначале… Боже, сколько честолюбия, подростком о чем только не мечтаешь… и крепко веришь в себя, люди часто тебя терпеть не могут, ты для них слишком самоуверен, или просто дурак с непомерными амбициями, и это все правда, но внутри… ей-богу, внутри тебя живет сила, прекрасная сила, жизнь в чистом виде… не как у тех, что уходят с головой в расчеты и прячут свои надежды под матрац, я знаю людей и легко вычисляю тех, которые маскируются, чтобы дойти до последнего раунда, пусть даже ценой нечестного приема… да, я был невыносим, но… Мондини ненавидел меня за это, всегда ненавидел… но… в те годы я научился оставаться в живых. А потом это становится болезнью, и она тебя не отпускает.
— А Мондини, что он значил для тебя?
— Не самая приятная тема.
— Ты скажешь о нем что-нибудь, Ларри?
— Не знаю. Это плохо обернулось, и, похоже, не могло обернуться иначе.
— Вы расстались после боя с Поредой.
— Ты помнишь тот бой, Дэн?
— Конечно.
— О'кей, тогда я кое-что тебе скажу. Перед четвертым раундом, вспоминаешь?
— Последним раундом…
— Да, перед последним, в углу ринга, в перерыве, Мондини уже не было со мной.
— Он не пошел в угол?