Цвет и крест
Шрифт:
Опять сокрушенно сказал первый гость:
– Вы отчаялись!
– Нет, я не отчаялся. Я живу с особенным интересом и очень хотел бы хоть одним глазком посмотреть на внуков. Мне кажется, что скоро нас погонят выгребать из хлева свиной навоз и возить на указанное место. Вырастут на этом месте цветы, и дети прибегут сюда играть. Где-нибудь в сторонке из хлева выгляну я, старый, навозный. Мальчик позовет меня: «Дедушка, это какой цветок, какие у него лепесточки?» Я скажу: «Деточка, это лепесточек у цветка от Духа Святого». Ребенок спросит меня: «А есть мамин ластик?» – «Вот,
И я ему скажу, что очень хорошо на свете жить.
Он побежит по дорожке, а я пойду в хлев.
Так я и понимаю наше время, русский народ гонят хлев чистить – очень много накопилось навозу. Я знаю, что вычистить необходимо и прошу одного, чтобы хоть старым дедушкой из хлева одним глазком на ребят посмотреть.
Нужный человек вошел ко мне и просил представить документ для прописки. Я дал ему командировочное удостоверение.
– Сколько вам лет? – спросил он.
Я ответил.
– Вероисповедание?
– Зачем вам моя вера? Церковь отделена от государства, совесть свободна.
– Это все верно, а, между прочим, нам это требуется.
– Ладно, – говорю, – православный.
Очень обрадовался, по всему видно – православных уважает.
– А звание?
– Ну, звание не скажу, как хотите, не скажу: я – гражданин.
– Гражданин товарищ, это верно, я это сам признаю. А из какой местности, гражданин?
– Российской.
– Какой губернии?
Потом уезда, волости, деревни. Как дошел до деревни, я вспомнил о паспорте:
– У меня, говорю, кажется, паспорт есть, не нужен ли? Как он обрадовался! А я ему:
– И не стыдно вам этим заниматься, товарищ? Для чего же мы освобождались? Будь я на вашем месте, так по одной гордости гражданина не взял бы в руки полицейского паспорта.
– Гордость, – сказал он, – это нехорошо.
– Для вас, – отвечаю, – вы везде нужный, вам гордость вредна, а мне гордость на пользу.
– Какая же, – удивляется он, – может быть человеку от гордости польза?
– Конечно, не денежная – душевная польза.
– И душевной пользы не вижу в гордости.
– А вот есть!
– Не знаю…
Мы заспорили и, в общем, пришли к выводу, что гордость на пользу барину, а смирение – слуге. Я думаю после этого разговора: «Мы, русские люди, как голыши, скатались за сотни лет в придонной тьме, под мутной водой катимся и не шумим. А что этот будто бы нынешний шум – это мы просто все зараз перекатываемся водой неизвестно куда – не то в реку, не то в озеро, не то в море-океан».
3 февраля. Разговаривать больше нечего, все опротивело, а вот растет толпа и сбивается обычное шествие «многоножки».
– Митинг?
– Какой тут митинг!
– Хвост?
– Лепешки ржаные продают.
Я,
– Достанется всем, – отвечает спокойный голос, – вон еще корзину несут.
Мало остается и от второй корзины, когда я подхожу. Кто продает, я не могу видеть, мелькают только руки его с деньгами и время от времени слышится его:
– Достанется всем!
– Сколько? – спрашивает.
– Две, а можно три?
– Хоть десять!
По восемь гривен: за десять – восемь рублей! и нисколько не жалко, и двадцать отдал бы.
Дома все тянутся ко мне, из рук хотят вырвать. И я им, как тот продавец, повторяю:
– Достанется всем!
Я не знаю, как продавец, что достанется, а повторяю его слова:
– Достанется всем!
И вдруг:
– Тьфу, тьфу, тьфу!
Дети заплакали.
– Что такое?
– Земля!
Пробую: земля во рту. Смотрю на свет: глина пополам с тем, что на улице воробьи клюют. Горько мне, говорю:
– Земля и… воля: за это-то в тюрьме отсидел: воля, а вот земля… Попробовали собачке Урсику дать – нос отвел.
Земля!
Рассеяно повторю: «Земля и воля». А меня поправляют: «Воля и земля: сначала была воля – отсидел, а теперь земля».
Еще раз попробовал Урсику дать, опять нос отвел. Земля!
И голос продавца мне ясно вспоминается: «Этого достанется всем!»
20 марта. У П. душа, как страстная свеча при ветре в разорванном фонарике. Когда он приходит, я весь складываюсь лодочкой в страхе, что мое какое-нибудь неосторожное слово задует его огонек. И уже бывало: его безумная поэма из темного дома у меня на столе.
Он пришел теперь бледный, измученный, с каплями пота на прекрасном лбу. Я предложил ему есть, и он, слава Богу, в этот раз не постеснялся и за едой бормотал про какую-то «меньшевичку» – встретилась ему на улице и дала записку куда-то, и там дали ему работу, простую, «физическую» (только бы не стихи!) в казарме. С радостью взял он метлу, но когда увидел, что красногвардейцы были мальчики, которых он должен бы учить, то вдруг бросил метлу: «Так нельзя, я мести за ними не могу!». На обратном пути опять встретилась меньшевичка, спрашивала, но он уже и не помнит, что такое ей наговорил, она не поняла и предложила рекомендацию в санаторий.
Выход нашелся простой. Я предложил поэту заложить мой новый костюм и вместе с его закладом у нас получится двести рублей.
Вот мы идем с поэтом в ломбард по весенней улице и отрывочно говорим:
– Весна!
– Ну, какая весна: черная.
– А соловьи все-таки прилетят!
– Все равно, весна будет черная.
Вспоминается прошлогодняя весна. Я жил в саду. В мае зацвели пышные яблони. Вдруг мороз, и все белое стало черным. Так и опять весна будет черная.
Вот на улицах мир: больше не стреляют, муравейник людской куда-то перебирается, занят делишками тайными. На улицах тишина, не чувствуется, что где-то за кулисами совершается всюду нечто гораздо худшее, чем стрельба: всеобщая сделка с совестью, размен человека.