Цвет небесный
Шрифт:
— приехал Мясоедов, а тебе ничего не известно». — «В секретариате можно выяснить». — «Почему же ты не выяснил?» — «Его ожидали в будущем месяце».
— «Так сходи и выясни. Хорошее дело: приехал Мясоедов, а мы сидим тут и непонятно чем занимаемся».
Ступая, будто в трясину, Лапиков пошел к дверям. Прикрыл беззвучно.
Букетов поднялся.
— Будут еще какие-нибудь мнения?
В тишине скрипнуло кресло.
— Вениамин Карлович!
— Мне все равно, — сказал Борих из портфеля.
— Кгм!
— У Репина вот — бурлаки, — напряженно подумав, сказал Сигиляр. — Они идут по реке. По Волге, то есть. И тащут баржу. То есть, на себе тащут. — Он тяжело вздохнул. — Кругом реализм.
— Это существенно, — сказал Букетов. — Репин — величайший художник. И мы будем постоянно черпать из его творческого наследия.
— Именно, —
Букетов неторопливо посмотрел на часы.
— Что же, на мой взгляд, обсуждение прошло очень интересно. Возникла острая и принципиальная дискуссия, выявились различные точки зрения… Кгм!.. Но, к сожалению, представленная нам работа товарища Климова выполнена пока еще на недостаточно высоком художественном уровне. Автору был сделан ряд серьезных замечаний. Я думаю, он их учтет. — При этом Букетов посмотрел не на Климова, а в окно. — В заключение я хочу особенно подчеркнуть, что не всякое изображение внешних фактов может быть признано реализмом. Эмпирическая достоверность художественного образа приобретает ценность лишь в единстве с правдивым отражением социальной действительности.
Теперь он посмотрел на Климова.
— Так?
— Нет, — сказал Климов.
— Вот и хорошо, — сказал Букетов. — Тогда давайте решать. Вероятно, мнения у членов Комиссии в какой-то мере совпадают.
Сфорца был не виноват. Он этого не хотел. Он даже не знал об этом. Он никогда не ходит на Комиссию. Он и в этот раз не пришел. Они специально не сообщали ему. Они же его боятся. Он говорит то, что думает. Он сказал про Букетова, что тот не художник, а штукатур. И теперь Букетов его ненавидит. Печакин тоже ненавидит его. На всякий случай. Десять лет назад, когда Сфорца был еще никто, Борих назвал его убогим подражателем схоластическому западному модерну. И до сих пор не может простить ему этой своей ошибки. Они выжгли все вокруг него. Они никого к нему не подпускают. Чтобы были только они. Сфорца — и рядом они. Ты же ничего не знаешь. Зачем ты сунулся на эту Комиссию? Букетов представил новую работу. Работа дрянь, но он председатель Комиссии. И Сигиляр представил новую работу. Что-то о хлеборобах. Счастливые лица на фоне изобильных хлебов. Вечная тема. Неужели ты думаешь, что Сигиляр отклонит свою картину и возьмет твою. Так же никто не делает: пришел с улицы — подал. Нельзя быть таким наивным. Все было решено еще год назад. Борих уже написал три статьи о будущей экспозиции. Он всегда пишет заранее. И не смей думать, что это Сфорца. Я вижу, что ты — думаешь. Не смей! Он тут ни при чем. Я тебе запрещаю!
Она сказала:
— Ты его совсем не знаешь. Зачем ты говоришь, если не знаешь? Почему вы все судите, ничего не зная о нем?
Сигарета догорела до фильтра. Она ее бросила. За соседним столиком оглянулись.
— Очень громко, — сказал Климов.
Она нагнулась вперед. Кулон в виде паука, охватившего серебряными лапами темно-кровавый рубин, звякнул о чашку.
— Я бы кричала. Если бы хоть кто-нибудь услышал.
Чиркнула спичкой. Спичка сломалась. Климов с усилием вытащил коробок из ее побелевших пальцев. Зажег. Она прикурила так, что пламя ушло внутрь сигареты. Проглотила дым.
— А ты по-прежнему не куришь?
— Нет.
— Бережешься?
Тон был неприятный.
— Берегусь, — сказал Климов.
— Молодец, будешь жить долго.
— Художник обязан жить долго, чтобы успеть сделать все, что он хочет сделать.
Она прищурилась, пробуя сказанное на язык.
— Придумал, конечно, не сам?
— Конечно.
— Все так же надеешься на признание к концу жизни.
Климов пожал плечами.
— Напрасно надеешься, — сказала она. — В тебе нет искры. Я ведь в этом понимаю.
— Искры?
Она неопределенно повела узкой рукой.
— Ну — такого… От чего начинается пожар. И головы идут кругом. Словами не объяснишь. Это либо есть, либо нет.
— А если я сейчас уйду? — помолчав, сказал Климов.
— Не уйдешь. Лучше принеси еще кофе.
— Это — шестой…
— Неси-неси. Я не собираюсь жить долго.
Очередь была два человека. Продавщица поглядывала на него с любопытством: они сидели больше часа. Климов хотел есть: он не завтракал. В морозной витрине лежали бутерброды с твердым сыром и ядовитый сиреневый винегрет. За прилавком, на дырчатом подогреваемом подносе горой были навалены сардельки. От них поднимался пар. Пахло крахмалом. Как в прачечной. Решиться было трудно. Климов взял два кофе и, поколебавшись, шоколад.
Она курила, выпуская в потолок струю дыма. Сразу же обхватила чашку просвечивающими пальцами: холодно, — поправила пальто на острых, зябких плечах. Отодвинула шоколад.
— Не ем сладкого. Ты же знаешь.
— Я себе, — сказал Климов.
Разгрыз коричневую каменную плитку. Шоколад был горький.
Кафе находилось в подвале. Немытое окно, забранное толстой решеткой, едва высовывалось из тротуара. За треснувшим стеклом безостановочно ходили ноги — в ботинках и в сапогах, потом опять в ботинках и опять в сапогах. Казалось, что людей нет: бесчисленные ноги — от ступней до колен — как заведенные, самостоятельно разгуливают по городу.
— Эту экспозицию повезут в Англию, — сказала она. — По культурному обмену. Я скажу Сфорца. Он позвонит в Комиссию, и тебя возьмут. Они побоятся с ним ссориться.
У Климова плеснулся кофе.
— С ума сошла, — сказал он.
Она беспощадно улыбнулась.
— Ничего, время от времени их следует ставить на место. Пусть помнят: без Сфорца они ничто.
Климов выпрямился.
— Мне с барского плеча не надо.
— От него не примешь?
— Нет.
— Гордость — оружие нищих, — процитировала она. — Денег ты тоже не взял.
С откровенной насмешкой оглядела его сильно потертое пальто. Верхняя пуговица болталась, грозя отлететь. На рукавах просвечивали белые, разлезающиеся нитки.
— Ты видела мою «Реку»? — резко спросил Климов.
— Ты так и не женился? — сказала она. — Тебе надо жениться. Все будет иначе.
— Ты обязана ее посмотреть.
— И еще тебе надо устроиться на нормальную работу. Например, оформителем. Хочешь, я найду? Твердый заработок и все прочее…
— Не лезь в мои дела, — с тихим бешенством сказал Климов. — Я тебя прошу — раз и навсегда.
Она покивала — ладно.
Да, она, конечно, видела картину. Это хорошая картина. Может быть, действительно лучшая у него. Нет, она ничего не забыла. Дом был старый. Бревна в три обхвата: в дождь они пахли гниющим деревом. И крыша — латаная-перелатанная. Там не было электричества. Оказывается, еще сохранились такие места, где нет электричества. Хотя — сама хозяйка не хотела. Да, она помнит хозяйку — такая смешная старушка, перевязанная платком. Девяносто лет. Ей предлагали провести электричество, а она отказалась. Хотела, чтобы все было, как прежде. Многие не хотят перемен. Я тоже не хочу перемен. И умывальник был во дворе. Бр-р-р… Выбегали к нему утром, в рассветный холод. Хозяйка сама носила воду — за километр. В девяносто лет таскала полные ведра. А вода была невкусная — очень пресная, отдающая железом. От нее скрипели волосы. Темнело рано, и вечерами сидели при керосиновой лампе. В наше-то время. Где она только доставала керосин. Сначала нравилось — этакая таинственность, полумрак, погружение в прошлое. Но как надоело потом. Безумно надоело. Этот тусклый и вечно колеблющийся свет. Нельзя пройти по комнате — длинные тени начинают плясать по стенам: стекло в лампе разбито. Невыносимо раздражало. Невозможно читать, даже смотреть трудно — болят глаза. Удивительно, как это писали при свечах. Река была рядом, через луг. Напрасно он поменял название. Соня — гораздо лучше. Конечно, не в смысле женского имени, а — сонная, ленивая. Она еле текла. Омуты были подернуты ряской. Но вода не коричневая, как в болоте, а прозрачная до самого дна. И дно чистое, песчаное. Из омута действительно торчала коряга, черная и скрюченная, будто рука водяного. Может быть, здесь и водились водяные, могли же они где-то сохраниться. Почему бы не здесь? Место подходящее. За день вода прогревалась и вечером была как парное молоко. Но прозрачная. В самом деле похоже на густой воздух. Не хотелось вылезать. Она сказала: «Только не надо подробностей. Я тебя очень прошу — без подробностей». Да, она помнит. Была ночь, и звезды, как сливы, сияли в воде. И плавала луна — в черноте, под самой ивой. Будто неведомая рыба. А на лугу колыхала серебряными метелками сухая, высокая трава. И был от нее сладкий запах. И одурение. И если лечь на спину, то небо казалось звездной рекой, текущей в темных, загадочных, древних, травяных берегах. Жалобно и протяжно кричала какая-то птица, и от крика веяло ночным одиночеством. И по верху трав полз слабый ветер, и шелест его был как заклинание на священном, жестоком, давно умершем языке.