Цвет винограда. Юлия Оболенская и Константин Кандауров
Шрифт:
Котик, вчера была у Софьи Исааковны. Ты поручил ей пригласить на твою выставку кой-кого, причастных «Миру Иск<усства>», которая будет здесь 23 февраля. Она спрашивает, наверное ли и когда будет твоя выставка, т. к. в случае совпадения с «М<иром> И<скусства>» многие будут лишены возможности участвовать у тебя; а те, кто желает выставлять во что бы то ни стало, могут остаться ни при чем, если ты передумаешь и не устроишь. Можешь ответить на это ей, если хочешь, хотя лучше и мне знать – на случай вопросов. Меня выставка интересует лишь как твоя деятельность. Вот все, что мы о тебе говорили. Не тревожься – я не спрашивала ее о твоей жизни, и она ничего не спрашивала, а говорила о своей. Она даже подчеркнуто игнорировала
136
ГТГ ОР. Ф. 5. Ед. хр. 1156. Лл. 1–2.
‹…› Светленькая! Что это ты затуманилась? Что случилось? Я нисколько не боялся и не боюсь сплетен, но просто мне было досадно, если бы ты говорила с человеком, который нам не сочувствует. Я люблю говорить с теми, которые относятся к нам тепло и понимают нас, а с другими не говорю, т. к. противно, когда чужие копаются в моей душе. Ты не поняла и иногда не понимаешь меня. Относительно твоего отношения к Соф<ье> Ис<ааковне> – я вполне одобряю. Кому ясно, что у меня к тебе осталась только дружба? ‹…› Хочу подойти к тебе весь целиком и свободным. Я хочу насладиться полным счастьем, не мучить тебя и всех, кто тебя и меня любит. Об этом мы поговорим лично. ‹…› [137]
137
ГТГ ОР. Ф. 5. Ед. хр. 380. Лл. 1–2.
Здесь остановимся. Отголоски коктебельского «землетрясенья» звучат в письмах и дальше, но эти – личные – в отблесках Первой мировой войны истории уже состоялись, а пламя мегасобытий века еще впереди.
В качестве постскриптума и далекого эха рассказанной истории приведем единственное письмо Ю. Л. Оболенской А. Н. Толстому, вернее, его черновик, написанный, видимо, незадолго до окончания войны – уже второй, Великой Отечественной:
Многоуважаемый Алексей Николаевич.
Если Вы еще помните беспечные коктебельские дни и «золотую улыбку» «дяди Кости» Кандаурова, то, м<ожет> б<ыть>, вспомните и меня, Ю. Л. Оболенскую, которую Вы когда-то называли Юленькой. Вернувшись из-за границы, Вы посетили нашу квартиру (по ул. Горького 46 б, кв. 8) и любовались нашей обстановкой, находя и ее, и нашу жизнь в СС<С>Р прекраснее жизни на Западе.
В настоящий момент эта обстановка под угрозой гибели: временные жильцы вбивают гвозди в красное дерево, пользуются. В большой опасности коллекции рисунков К. Ф. Богаевского, работы Сапунова, Водкина и др., переписка, книги. Мне самой приходится ютиться на чужих койках в тяжелых условиях и непрестанной тревоге, т. к. после эвакуации не могу добиться прописки. В Москве полным ходом идет художеств<енная> жизнь. У меня огромное желание работать творч<ески>, и мне со всех сторон предлагают интересную работу, нужную для государства. В Иванове эта жизнь еле теплится, и делать там мне абсолютно нечего.
А<лексей>Н<иколаевич>, Вы пользуетесь большим влиянием, окажите мне помощь в деле прописки (нужно разрешение Моссовета). Не ради меня, а ради памяти Конст<антина> Вас<ильевича> и для спасения культурных ценностей.
Ю. Оболенская [138] .
Неизвестно, было ли отослано это письмо. Но вернуться в свой дом Юлии Леонидовне удалось.
Портрет героя
138
ГЛМ РО. Ф. 348. Оп. 1. Ед. хр. 14. Л. 1.
Сюжет из позапрошлого века
Сологуб, автор «Тарантаса», современник Пушкина, с которым К.В. был знаком в юности, послужил <поводом> для всевозможных шутливых историй о возрасте К.В.
Богаевский утверждал, что он с «Кипренским в Капернауме водку пил» (говорил И. Э. Грабарю), Ходасевич (Владислав) уверял, что он современник моего любимого поэта. «Как, Пушкина?» – спросила я. – «Нет, а я думал, Петрарки…»
Выписывая двойной портрет на фоне эпохи, трудно не увлечься героиней, поскольку ее эпистолярная художническая «автобиография», а хотите – исповедь, не только выстраивает сюжет, композицию повествования, но и окрашивает его эмоционально, делая образ более выразительным. Но пора, соблюдая принцип парности, взглянуть пристальнее и на второго героя. Тем более что именно его личность и «линия жизни» для Оболенской всегда были на месте первом. Человек из XIX века, дворянских корней, дворянского воспитания, в котором классика не переродилась в архаику и сохраняла молодость, неизменно проступая в благородстве вкуса, чувств и поступков.
В 1914-м, поздравляя Константина Васильевича с днем рождения, Оболенская шутливо писала: «Так значит, 49 лет назад появилась в этот день маленькая рассада, из которой вырос мой милый кочан. Какой хороший день, и какая славная мысль пришла ему в голову так порадовать меня. Как хотелось бы мне видеть, что это был за мальчишка. Ты, впрочем, так молод, что мне вовсе не странно представлять тебя ребенком» [139] .
Усадить Константина Васильевича за писание мемуаров – идея Оболенской. Да и сам он, как следует из письма к брату Леониду, в какой-то момент заинтересованно отнесся к истории своего рода. Правда, время для подобных изысканий было не самое благоприятное, да и усидчивости в работе над рукописью автору пришлось бы занимать. Но первое обстоятельство, видимо, было еще не слишком осознанно, а в помощи Юлии Леонидовны при дальнейшей литературной обработке текста сомневаться не приходилось. Оболенскую всегда увлекали рассказы Константина Васильевича и история жизни «до нее» – в веке XIX, – а кандауровская причастность к кишиневскому дому, где когда-то останавливался Пушкин, волшебным блеском осеняла и ее возлюбленного. Возможно, что оба сумели почувствовать и другое: время раскололось, прошлое стремительно уплывает от них самих, и оно вдруг стало так пронзительно дорого.
139
ГТГ ОР. Ф. 5. Ед. хр. 1040. Л. 1 об.
Воспоминания Кандаурова охватывают период с 1876 по 1880 годы и касаются отроческих лет, когда его семья жила в Кишиневе, Одессе и Москве. Будучи подростком, он оказался свидетелем исторических и политических событий, о которых память сохранила детские впечатления и, как это часто бывает, перемешала серьезное и забавное, отголоски важного с подробностями частного характера.
Сквозь яркие картинки мальчишеской жизни в Кишиневе проступают будни прифронтового города во время русско-турецкой кампании. В нем присутствуют царские особы, стоят войска, появляются военнопленные – мир взрослых, увиденный с невысоты детского роста, но с той пронырливой вездесущностью и восторгом, с какими все мальчишки мечтают о подвигах и славе. Поэтому поимка петуха для великого князя, фокусы на лошадях или невосстановимые рассказы старого молдаванина на бахче – явления одного ряда. Константин Васильевич, записывая свои воспоминания, не дал себе труда превратить их в серьезное повествование, придать им вес или солидность. Они сохраняют его интонацию рассказчика, бесхитростную и даже легкомысленную.
Как уже говорилось, это было ему свойственно и в письмах: он избегал серьезных, а тем более длинных, размышлений, подробных описаний событий и чувств, всегда оставляя их на потом – до личной встречи или свидания. Упомянув о чем-то важном или существенном вскользь, тут же закруглялся: «подробности при свидании». Позднее эти «подробности» в письмах к Богаевскому будет дописывать Юлия Леонидовна – к удовольствию Константина Федоровича и веселью Константина Васильевича.
Возможно, что причина этого, обнаруживаемая в воспоминаниях, вполне лингвистическая. Родившись в 1865 году в Екатеринославе, ранние годы он провел за границей и не очень уверенно говорил по-русски, а затем оказался в среде, где смешение языков – русского, молдавского, еврейского, усиленное провинциальными диалектами, создавало речь фантастически пеструю и колоритную. Константин Васильевич отмечает, что по приезде в Москву он своим говором вызывал хохот. В дальнейшем он научился пользоваться южнорусскими красками для придания своей речи своеобразия и шарма, умея не только рассказать что-то веселое или смешное – но и представить несмешное забавным, актерски изобразить и посмеяться над собственным рассказом, то есть, как советовал Наполеон, конфузию превратить в викторию. Это делало его обаяние неотразимым, но строить фразу грамотно и светски на письме он так и не научился.