Цветные открытки
Шрифт:
Дорофеев вяло сказал, что не голоден. Володька помолчал, а секунду спустя спросил уже другим, деловым тоном:
— Случилось что?
— Ничего. Устал.
— Ага. Ладно, еду. Ты отдыхай.
Почуял что-то, бегемот несчастный, будет теперь приставать! Впрочем, не ври, Дорофеев, уж кто-кто, а Володька человек тактичный, просто тебе сегодня зачем-то надо, чтобы все вокруг были сволочи.
Он лег опять. Заснуть не удавалось. Самое правильное — все здешние дела временно отодвинуть; завтра работа, институт… Ронжина — это ведь все осталось, никуда не делось. И не денется.
Однако думать об институте и Ронжиной он не смог, прежнее возмущение и ярость как-то слиняли, непоправимый вред, который нанесет науке ее успешная защита, не казался таким
И все-таки, удивительное дело, в конце концов Дорофеев ухитрился заснуть и спал глубоко и спокойно. Растолкал его Володька, бубнивший, что хватит, раздрыхся, как этот… барсук, поезд уйдет, и стынет все.
Открыв глаза, Всеволод Евгеньевич обнаружил, что укутан пледом, из кухни доносится запах чего-то в высшей степени жареного, а на часах — почти десять. Это значит, теперь уже скоро на вокзал. Выйти надо пораньше, там Инга… Сразу захотелось вернуться обратно в сон, но Володька, гремя посудой, дико трубил на кухне, как голодный слои, — звал ужинать.
Вдали грозно брезжила недавняя головная боль, какая, к черту, еда! Но Алферов, упрямо сопя, навалил целую тарелку картошки, засыпал укропом, положил здоровенный кусок жареного мяса, пододвинул салат. И пива налил. Ну, какой идиот сможет есть в такую жару? Однако Дорофеев незаметно для себя умял все, что было в тарелке.
Володька ни о чем не спрашивал, шумно жевал и Дорофееву все подкладывал — то огурец, то редиску. Всеволод Евгеньевич вдруг почувствовал — отпускает.
Хороший он все-таки мужик, Алферыч, легкий. И свой. Все вроде понимает, а в душу не лезет, — отличное, что ни говори, качество! И редкое! Другие желают добра, сделают хорошее, от всей души и совершенно бескорыстно. Только глядишь: уже и плату подавай, не материальную, боже сохрани! А вот кое о чем поразузнать, дать кое-какие советы… за которыми не обращался. Ведь добра, черт возьми, желают! И имеют на то полное право, кого хочешь спроси!
А Володька, неясно к чему, вдруг пошел излагать очередную завиральную теорию. Он, видите ли, пришел к выводу, что большая часть психических расстройств — от недостатка любви.
— Понимаешь, это ведь давно известно, — возбужденно гудел он, — новорожденные дети: если они… того, без матери, без родных, если их кормят, пеленают, но не… это… не ласкают, на руки там не берут, они чахнут. И — вплоть до того… умирают. А сейчас привязанность, она же этот… дефицит. На земле в целом. Нет, я серьезно! Разучились. Любить не умеют, не знают — как. Нет культуры этого дела… Ты не… ты брось! Я — в широком смысле. Утеряло человечество это чувство, а если кто умеет, то на него уже глядят как на помешанного или… или хитреца: ишь, спектакли играет — Великая Любовь, чего ему, интересно, на самом-то деле надо? Да. А любовь, между прочим, не только младенцу нужна…
— Век больших скоростей, некогда всем, — Дорофеев сказал первое, что пришло в голову, разнеженно думая, что есть в Володьке еще одна симпатичная, хоть и провинциальная черта — простодушие. Даже наивность.
Володька, запыхтев, возразил, что про эти скорости ему уже противно слушать.
— Пошлость, в зубах навязло. К тому же брехня: оттого что на какой-нибудь Кавказ можно долететь за три часа, а не тащиться… всю жизнь в кибитке, свободного времени не убавилось, а прибавилось, и нечего врать… Информации у нас от этого переизбыток, это да, — подумав, добавил он. — А человек не резиновый, есть определенный максимум, который его башке возможно переработать. Ну, значит, и выходит: событий больше, стало быть, сила воздействия их на человека — меньше. Понятно, нет? Чтобы общий результат не превышал, иначе пробки полетят, а то и весь мотор…
— Про мотор понял, — сказал Дорофеев, — мощность равна силе тока на напряжение. Если мощность — константа, а напряжение растет, значит, сила тока падает. Так, что ли?
— Ага! — обрадовался Алферов. — Ага. Больше внешних впечатлений, меньше сила их… ну, воздействия. Чувства, короче говоря, слабее. А чтоб отказаться от лишней этой… информации, — куда там! Жадность одолевает. Вот и получается: вместо нормальных чувств — дребедень и собачья суета, туда смотаться, там устроиться, это поглядеть… А любить?.. Нет, не умеем! А знаешь еще, почему? Этому ведь тоже надо учить, само не возьмется. …Ты — ладно, Севка. Не дрейфь, прорвемся! — Володька вдруг потянулся и здоровенной своей лапищей осторожно тронул Дорофеева за плечо.
Тот только вздохнул.
— Ну, так вот. Про что я? Ага, про эту самую… Про любовь, значит, — теперь Алферов говорил подчеркнуто бодро. — Человеку, уж это я точно знаю, любить жизненно необходимо. И его чтоб — тоже. Это как еда, понял? Или там… как дышать. Надо. А ведь сколько одиноких! А в семьях? Если просто мирное сосуществование, так это уже считается… там… счастье в личной жизни. А от такого свинячьего счастья развивается… вроде душевной чахотки. Или тоже — дружба. Сейчас принято с нужными все людьми. Это ж подумать, человек себя сам — сам! — принуждает общаться с тем, кто ему на самом-то деле до фени. А то и просто с души воротит! Ну, не повод для стресса? Жуть! Думаешь, сочиняю все? Я же с ними, с пациентами, целые дни только и делаю, что того… беседую за жизнь. Наслушался. И нагляделся! Да что… Возьми хоть древних: про любовь к ближнему еще когда поняли! И это ведь не правило… там… хорошего тона за столом, — это рецепт! Веками проверенное дело. «Как самого себя», заметь! Это же способ быть счастливым! И здоровым. Чувствуешь? Ну… а не научишься, вот и будешь… куковать. Пока не сопьешься, как… хвост собачий!
— Обнадежил, — мрачно сказал Дорофеев. — Утешил. Ты мне лучше другое скажи, наставник христианского учения. Вот, что человеку делать, если он, предположим, узнал, что на всем нашем замечательном шарике нету никого, кто его, подлеца, любит, ценит и… так далее? Просто так любит, жалеет, а не то чтоб сразу судить, пересчитывать плюсы-минусы? Белый — люблю, а черный — фига.
— Ничего ты не знаешь, — тотчас перебил Володька. — Мы же их не понимаем. Вот ведь парадокс: почему-то всегда легче понять тех, кто старше, хотя такими, как они, мы никогда не были. А двадцатилетними, тринадцатилетними, трехгодовалыми, там, наоборот, были. А они для нас — темный лес. И мы их не понимаем.
Дорофеев поднял голову и с удивлением посмотрел на Володьку. Выражение лица у того было незнакомое, сосредоточенно-твердое, и говорил он не как всегда — без обычных своих заиканий и меканий, четко и внятно.
«Так он, наверно, со своими больными…» — подумал Дорофеев.
— Должно же было что-то там остаться, в памяти, верно? — продолжал Володька. — Ну… не внешнее, а чувства, мысли? Это ведь нам, петухам надутым, сейчас кажется, что у детей не бывает мыслей. Бывают! Еще какие. И у нас были, но мы их не помним. Не помним, хоть удавись! Точно кто резинкой стер. И нам искренне, ото всей души кажется: всегда мы были такими, как сейчас. Ну, конечно, поглупее, понаивнее, а в общем…