Цветные открытки
Шрифт:
Так никакого толку от него и не добился. И таких сейчас, между прочим, полно. И больных, и здоровых. А у вас? Максималист, может быть, это да. Но я-то лично так думаю: в двадцать лег ты и должен быть максималистом, а не этим… который любой пакости найдет рациональное объяснение. Это уж мы, в нашем возрасте…
— Я его… зализала… — прервала Володьку Инга. Она, похоже, вообще никого не слушала, все время думала о своем. — Я читала где-то: некоторые звери… львицы, кажется, зализывают своих детенышей. До смерти!
Слава богу, по радио объявили наконец отправление.
Когда Дорофеев уже садился в вагон, Инга вдруг засуетилась, полезла в сумку и достала оттуда стеклянную банку. В этой банке, плотно закрытой полиэтиленовой крышкой, он увидел пересыпанную сахаром клубнику.
— Вот, Сева, возьми на дорожку. Бери, бери, рыночная. Мама ходила. У тебя усталый вид.
…Такие банки еще тогда, в той жизни, обязательно брали с собой на пляж. Естественно, для Антона… Яркий день в Комарово, гладкая, голубая без единой морщинки вода в заливе, белый песок, жара.
И трехлетний сын в панаме, надменно восседающий в тени под сосной. Инга, стоя на коленях, кормит Антона с ложки, щеки его и подбородок вдрызг перемазаны клубничным соком, по груди стекает липкий ручеек, и на этот ручеек нацелилась спикировать оса, которую Всеволод бесстрашно отгоняет ладонью…
Стоп-кадр, цветная фотография… Нет, не фотография, открытка — чужие, незнакомые люди изображены на ней, их нет на самом деле, уже нет… Есть другие, похожие, но не они. С каждой секундой открытка отодвигается, становится меньше. Пройдет еще пять, десять, пятнадцать лет, и она сделается величиной с почтовую марку (лиц уже не разглядишь), а потом и вовсе превратится в точку, сверкнет в последний раз и навсегда погаснет.
Но сегодня еще можно, пусть только на мгновение, вернуть тот горячий песок, синее небо над заливом, запах сосны, молодую женщину на песке. И мальчика, перемазанного клубникой.
Стоя на площадке, Всеволод Евгеньевич смотрел из-за плеча проводницы на Ингу с Володькой. Они шли за тронувшимся вагоном, Володька приветственно поднял руку.
Инга, не сводя глаз с Дорофеева, что-то говорила — что — не слышно.
И все-таки Дорофеев понял, что она сказала! Понял не тогда, а вот теперь, сидя на диване в полутемном купе и слушая, как за стеной поют Окуджаву. Слов было не разобрать, доносилась только мелодия, но слова про бумажного солдатика он и сам помнил наизусть.
А Инга… Она сказала Володьке, и тот согласился, кивнул… Надо было ему, гиппопотаму, денег, что ли, в долг предложить, купил бы приличную обувь… Он, конечно, прав: они не хуже, и уж конечно, не глупее нас, тогдашних…
А река, в которую не войти дважды? Лучше сказать — поезд. Вот я погляжу сейчас в окно и увижу черноту. И проехал. А через миг где-то там, в доме путевого обходчика, вспыхнет свет. И тот, кто едет в последнем вагоне, увидит уже не черноту, а освещенное окно…
Всеволод Евгеньевич яростно перевернул подушку, рывком опустил до упора шторку на окне, погасил ночник, лег. Колеса занимались делом: мирно выстукивали что-то свое, сугубо железнодорожное. Вагон покачивало, за стеной всё пели… Уснуть не выйдет, придется с этим смириться. Придется смириться и… и с другим… Жаль, нету сигарет… И не выдумывать лишнего, самобичевание — малоплодотворное занятие. Взять себя в руки! Ночью, на неудобном узком диване на ум сплошь и рядом приходит чистая белиберда… А Марку так и не позвонил… И про подарок тетке забыл, а она будет в руки смотреть, она всегда смотрит, как маленькая…
Он снова сел, нашарил в темноте ручку, приоткрыл дверь. Пение стало слышнее. Без паники! Утром будет солнце, особенная московская сутолока на вокзале, шум, сверкающие, летящие мимо улицы. И пустая квартира. Тихая. И пустая. И опять пойдет привычная, налаженная жизнь. Дом, поездки за город, работа. Да, работа! Как бы там ни было, а этого не отнимет никто… Дом, работа, санаторий… дом, работа… Довольно!
Инга на перроне сказала Володьке вот что: «У него же, кроме нас, никого нет». Да, именно эти слова и сказала, хотя Дорофеев не мог ничего слышать, даже по губам прочесть не мог.
А там всё поют. Сколько их? Двое? Трое? Незнакомое что-то и грустное, а слов все равно не слыхать. Хотя… Да ведь это же та самая песня, которую вчера пел Мурик. Ну конечно, она!
Он встал, натянул брюки, надел туфли, вышел в коридор. За окнами уже светлело.
…И тянется хрупкая нить Вдоль времени зыбких обочин, И теплятся белые ночи, Которые не погасить…Колеса все стучали, грянул и тут же пропал встречный состав.
…За шпилей твоих окоем, За облик исчезнувший прошлый, За то, что, покуда живешь ты, И мы как-нибудь проживем.Он быстро прошел в купе, оделся, собрал портфель. Впрочем, спешить-то было некуда — до Бологого два часа с лишним. Дорофеев сунул руку в карман. Листок с адресом сына, который дала ему Наташа, был на месте.
Как он будет добираться до Архангельска, Дорофеев не знал.