Цветок с Мадагаскара. Королева виноградной долины
Шрифт:
А он назавтрее пожаловал. С маменькой говорил о какой-то дальней общей родне, что-де не идет ей службишка при новом царе Петре Алексеевиче. Затесняют молодые-то рода, воли много взяли, а честных отцов за спиной у них нет как нет – голь, дрань да шильники. Царю власти никакой не дают – мимо него державой владеют сущие развратные люди, да и не только наши, но и немецкие мужики торговые. А маменьке всласть такие беседы. Кто нынче к ней придет – бедной вдовице? Кто развлечет?
Вот только чуяла княжна, что... он на нее посматривает. Да, вот и сейчас посмотрел. Ой. Жарко...
А уходя, думный дворянин улыбнулся ей, да и подарил еще одну книжицу – старый летописчик
И что же? В голове ее творилось сущее непотребное! Да и в стране творилось непотребное тож. Государь, как оглашенный, бегал по немецким кабакам да перепрыгивал с толпою таких же оглашенных скоморохов от одной хмельной забавы на другую... Говорят, завел блудное дело с нерусской девкою люторовой ереси! А потом и вовсе поскакал в немцы со великим со посольствием – безо всякого ряду и смыслу. Стрельцов тут подговорили жонки, да раскольничьи старцы, да всякий гулящий люд на сущий сором. И восстал мятеж! Пролилось крови вдосталь. Вернулся государь – худой, чернявый, ни обличьем царь, ни повадкою. Ехал на коне в кургузом угорском кафтанчике – страсть Господня! А что стрелецким заводилам головы поотчикал, так то на добро. «Много о себе стрельцы понимать начали, – говорили на Москве, – вот их Господь-то и покарал».
Жители московские охали и ужасались. Шла молва, будто на Ярославле протопоп кричал петухом, а потом и вовсе бесовскими голосами, да на Сетуни родился двухголовый агнец. Посреди столицы спалили двух злых кощунников, а под Калугою люди поймали колдуна-мельника, да и предали огню вместе с жадным подьячим прямо на мельнице. Воистину Страшный суд приближался, последние времена наставали! На пустырях московских, во всяких берлогах, баньках и сараюш-
ках среди лопухов хоронились раскольничьи бегунцы да бабы-ворожеи. Первые кричали: покайтеся! Веру чистовитую продали да пропили, царь – антихрист и сын антихристов, а в церкви сплошь один обман. Вторые же обещали приворот за сущие копейки и гадали по костям, по воску и даже – тайно! – по земле, обещая великие нещастья.
Всё встало с ног на голову, всё шло неподобным обычаем! Маменька слегла от огорчения, позвала бабу-шептунью, та серебреца взяла, чего-то жгла, травяной отвар наговаривала, на перекрестке дохлую мышь зарыла, а маменьке токмо хуже... Беда! Худо маменьке, худо, зовет она дочку да кается: «Не смогла тебя просватать, а тебе уж двадцать один годок минул! Перестарочек мой любименький... Захочешь – ступай в монастырь, как я помру. На то тебе мое родительское благословение. А как не захочешь, то на суженого, каковой бы ни выискался, тож благословение даю. Живи любовно, ходи в храмы Божьи, блюди посты, никого не обижай, береги копейку. А главное – роди детишек, без них и жисть не в жисть...» И слезами заливается.
Приходил милый. Княжна сама – в слезы. Помоги! Маменька помирает. Сыскал милый лекаря, тот возился-возился, маменьку на ноги поставил. И денег не взял. Говорит: уже сполна дадено. Кем? Да им же, кем еще...
Тут-то девица залюбила думного люто. Волком бы завыла, кабы воем этим можно было его подтащить к дому, чтобы рядом был! А он всё нейдет да нейдет...
Явился раз. Гру-устный. Говорит, думу теперь ставят ни во что. Говорит, боярский чин ему сказали, а почета в том чине прежнего нет. Тьфу теперь боярин – одна пустая притча... Маменька кивала, хлопотала, гостя сладко потчевала, родню поминала, опять кивала его речам... А он глянул на княжну, да и молвил: посылают с Москвы на Рязань... Долгое дело, большую храмину посреди города ставить близ архиерейских палат. А ему – воеводою, на пригляд. Ох, не хочется, а служба.
В дверях же, домой направляясь, будто забыл, хлопнул себя думный по лбу да вынул печатную книжицу «Синопсис» обо всей о российской державы истории. «У себя, – говорит, – хотел сохранить. Да теперь не о том голова болеть будет. Забавляйся, девица премудрая». А как давал ей книжицу, так она его руки двумя пальчиками коснулась. Да от маменьки отвернулась живо – красна же сделалась, будто вареный рак.
И ревела, всю ночь ревела. Куда-а-а ты! Заче-ем тебе на Рязань? Господи, отчего такая напасть? Господи, прости! Господи, устрои мои дела...
Минул год. Не вернулся милый с Рязани. Взяли его на войну со свейскими немцами, а оттуда – на корабельное строение. Честные люди говорили: храбрствовал. И княжна думала: «Мой храбрствовал!» – будто о своем о собственном...
Маменька плоха стала. Руки опустились, больше молится, по дому же мало глядит. Всё хозяйствишко досталось девице, она же умом сильная, приняла его и потащила, как следует – без хитрости, но и без нищеты.
...Хотела его забыть. Надо бы его забыть. По-божески – так следовало бы его забыть! А всё никак он не забывается.
Вот и еще один год минул. Пропал счет летам от Сотворения мира, и за 7208-м летом не по-людски пришел 1700-й, за ним 1701-й, а там и 1702-й. По базарам пошла гулять новомодная монета: серебряная тарель с государевым ликом – никакого сходства со старою доброю копеечкой. Со служилых людей стали брать бородовой налог – и впрямь Страшный суд близко.
На Рожество Христово, по вьюге, весь охолодалый, отощалый, явился к ним в дом ее милый боярин. Бороды уж нет у него, одни только усы, а вместо прежнего платья – мундырь немецкого покроя.
Только под мундырём всё тот же человек. Ласковый да умный, вежливый да добрый. Глядит на нее, вздыхает. Глаза печалью полны. Маменька всё видит, тут уж только чурбан дубовый не смекнул бы, ради кого сей боярин пришел, в доме родном еще не быв. Смотрит на него девица – такая девица, что уж в бабы сто лет как пора – и думает: «Отчего я не могу за тебя пойти? Вот ты тут, и всё опять у меня жаром к тебе поднимается... И нашла бы кого-то себе, приискался бы хоть кто, да не хочу. Ты мешаешь. Хочу к тебе. Хочу с тобой». Сидят они за одним столом, боятся взгляды скрестить. Заговорить-то как следует и то друг с другом боятся. Маменька уж посадила ее за один стол с гостем – нравы иные пошли, теперь и такое распутство не осуждается.
Час вечерний, мало не ночной. Маменька чутюшки отвернулась, так боярин вдруг схватил княжну за руку да сжал. И она руку не отняла, ответно сжав. Что за наваждение! Прямое блудное дело. Нельзя так. А маменька повернулась – руки порознь.
Привез ей боярин «гостинец»: листочки с названием «Ведомости». А там про всякую всячину. И про то, как Свейской короне всыпали, и про то, как азиятские люди царю Петру Алексеевичу слона подарили. Ахти, слона! Вот потеха. Только сердцу не весело.
Мялся боярин, мялся, а потом сказал, мол, может, не увидимся больше. Государь вздумал за морями новые землицы разведывать. Своей, что ли, не хватает? Шлют его на новеньком окиянском корабле-фрегате за три моря – на остров Мадагашкар. Вернется ли со товарищи, Бог весть. Может, головы сложить придется. Простите, если что не так. И ты прости, разумница, буду тосковать по тебе...