Да простятся ошибки копииста. Роман
Шрифт:
Комиссионер, в восторге от результата, — картины, правда, еще не были выставлены на продажу: он ждал благоприятного момента, — вновь оказал нам доверие. Макс сумел выбить у него аванс, который тут же поделил между нами, и мы предоставили ему, на сей раз через четыре месяца, внушительное полотно Анри де Гру [13] . Это была не живопись маслом, а пастель. Огромная пастель, 320 х 185 сантиметров. Де Гру — очень недооцененный художник, последователей и подражателей за ним не числится, так что атрибуция картины должна была пройти без сучка без задоринки. Комиссионер и на этот раз был в восторге.
13
Анри де Гру (1866–1930) —
Сюжет, кстати, запал мне в душу. Я сам выбирал из предложений Эмиля, который досконально изучил мир художника и его психологию. Я остановился на сражении троянцев и ахейцев за тело убитого Патрокла. Мне было нелегко отвлечься от образца, прочно сидевшего в памяти, — картины Вирца [14] на тот же сюжет, — но получилось вполне убедительно.
Комиссионер купил у Макса картину не торгуясь. И мы снова собрались “У Винсента”.
По следам этой пастели я сделал целый блокнот рисунков Леви-Дюрмера [15] , отталкиваясь от существующих произведений и придумывая к ним наброски (например, очень удачно получились эскизы к портрету Роденбаха), а также создал ряд набросков, будто бы отбракованных художником в дальнейшем. Мы работали все быстрее.
14
Антуан-Жозеф Вирц (1806–1865) — бельгийский живописец и скульптор романтического направления.
15
Люсьен Леви-Дюрмер (1865–1953) — французский художник-символист и керамист.
6
Мое тогдашнее состояние духа с трудом поддается описанию.
Я чудовищно много работал. И мне постоянно требовалась полная сосредоточенность. Любая помеха раздражала меня, а еще пуще раздражали замечания Макса и Эмиля. Одна Жанна воздерживалась от критики и, как правило, принимала мою сторону. Когда речь шла о копиях, я относился к таким вещам терпимее: ведь там был объективный критерий — максимально точное сходство с оригиналом. Но теперь решающую роль играла интуиция. Критические замечания — сугубо частные, надо признать, — Эмиля и Макса были основаны на том, что у каждого из них, естественно, имелась собственная концепция картины и впечатление, которое она должна произвести, и, если эта концепция в чем-то отличалась от моей, я полагал, что доверять следует самому компетентному человеку — художнику, сиречь мне. Комиссионер выражал восторги: чем не доказательство?
Доказательство еще более весомое убедило меня в моей правоте, когда мы узнали о продаже первого Эмиля Клауса. Его приобрел Национальный музей по цене, значительно превысившей и без того высокую оценку покупателей. Эксперты не высказали никаких сомнений, и музей воспользовался своим правом совершить преимущественную покупку.
Макс и Эмиль, однако, стояли на своем: успех успехом, а от ошибки никто не застрахован. Я спросил, уж не сомневаются то они в моей гениальности? Или верят в меня только на словах? Мне послышалось, будто Макс хихикнул, и я взорвался бешеной, неукротимой яростью, бил кулаками по столу и стекам, как в тот день увольнения из школы, но все закончилось дружескими объятиями.
Что и говорить, я понимал: в нашем деле есть только один абсолютно незаменимый человек — я. Изыскания Макса, идеи Эмиля — для этого бы сгодился любой книгочей или “собрат по цеху”. А вот мое умение было куда большей редкостью. И в те времена, когда я делал легальные копии, у меня были лишь считаные единицы коллег и подлинных конкурентов. Один японец, два американских гиперреалиста, один португалец и еще пара-тройка, не больше. Теперь я тем более сознавал свое превосходство в нашей маленькой группе и порой, увы, проявлял черную неблагодарность к друзьям, без которых я никогда не стал бы тем, кем стал.
Меня поддерживала и Жанна, больше не скрывавшая своего восхищения. Она все чаще напрашивалась ко мне, целые (ни проводила в мастерской, глядя, как я работаю. И я не возражал… Благодаря ей я экономил немало времени: она ходила покупать кисти и краски,
Мастерская уже становилась маловата для всего этого, и, когда я было решил задействовать и другие комнаты в доме, вновь зашла речь об Изабелле и соблюдении тайны нашего предприятия. Изабелла к тому времени начала давать частные уроки, и появление в доме посторонних — учеников, их родителей — стало дополнительным фактором риска. Я этих доводов не разделял и не собирался принимать каких-либо решений в угоду моим подельникам. Если я перееду, это будет только мой личный выбор.
Но все складывалось так, что именно моя личная ситуация требовала перемен. Изабелле исполнился двадцать один год, она заслуженно получила Первый приз в Консерватории, и теперь отец должен был помочь ей встать на ноги.
Я предложил снять ей квартиру. Она отказалась. Изабелла была слишком горда, чтобы жить на моем иждивении: за свое жилье она хотела платить сама. Беда в том, что несколько уроков не могли обеспечить ей самостоятельность. Профессия, о которой она мечтала, ради которой училась, была не из самых хлебных, особенно на первых порах. Она эго знала и хотела сама отвечать за свой выбор. Думаю даже, что шаткое финансовое положение мешало ей влюбиться. Она, насколько я знаю, ни с кем не встречалась после Жан-Марка, видимо, именно потому, что боялась материальной зависимости. Я понимал ее амбиции, и она, хоть и была замкнута, порой даже робка, их от меня не скрывала: моя дочь хотела достичь больших высот, сделать карьеру солистки. Она без труда могла бы найти место преподавателя в музыкальной школе, но и слышать не желала о том, чтобы, как она сама жестко выразилась, “пасти детей”. А однажды даже дала мне понять, правда, очень осторожно, что не хочет, имея перед глазами мой пример, ради куска хлеба губить на корню свои шансы пробиться в музыкальный мир и сделать мечту явью, поэтому и речи быть не может о жалкой работе учителя. Для нее это был бы лицемерный отказ от своих чаяний. Скатывание вниз по наклонной плоскости.
Какой отец не обиделся бы, услышав такие слова из уст своего чада, ради которого он жил и всем пожертвовал? Но какой отец, достойный так называться, не переступил бы через личную обиду, оценив целеустремленность своего чада? Это была горькая пилюля. Я понял, что моя дочь в какой-то мере стыдится своего отца. Мне пришлось проглотить просившуюся на язык колкость, что-нибудь вроде: посмотрим, дочка, удастся ли тебе преуспеть больше. Но я совладал с собой, не только из любви к Изабелле, которая была выше всего этого (да позволь она себе куда большую неблагодарность, я простил бы ее в тот же миг), но и потому, что именно сейчас, когда она мне это сказала, я был в счастливой поре своей жизни, полагая, что на нынешней стезе и вправду стал единственным в своем роде и сумел раскрыть, развить истинную природу моих давних чаяний и моей судьбы художника. К чему величие, если оно не делает нас великодушными?
Итак, я восхищался твердым характером моей дочки, и мне хотелось ее поддержать. Она отказывается принять от меня плату за жилье? Что ж. Главное — не уязвить самолюбие, без которого артисту не состояться. Еще нужно предоставить ей, пусть и помимо ее воли, независимость и свободу, без которых артисту тоже не прожить. И наконец, необходимо удалить от нее постоянно пребывающего перед глазами отца, чей пример развивал в ней губительные для творчества комплексы.
Я поговорил об этом с Жанной у себя в мастерской, и она во всем со мной согласилась. Так родился мой план, который должен был удовлетворить всех.
Я солгал Изабелле, сказав ей, что Николь-де изъявила желание передать родительское наследство напрямую своей дочери и что, хотя мы не успели из-за ее преждевременной смерти при родах оформить необходимые бумаги у нотариуса, я, разумеется, исполню волю жены: я был лишь душеприказчиком Николь и все, чем она владела, принадлежит дочери. Таким образом, ей достался дом — я написал на него дарственную, — а также небольшой капитал, который я предложил переводить ей в форме помесячной ренты. Это денежное наследство было, разумеется, чистой фикцией, на самом деле я взялся выплачивать ей ежемесячно из собственного кармана сумму, которую мог себе позволить при моем нестабильном финансовом положении.