Да простятся ошибки копииста. Роман
Шрифт:
Она пришла мне в голову в первый раз, еще когда я копировал Рика Ваутерса для бедных, беременную Николь с утюгом в руке. Но помешала разница в формате, и я надолго забыл о ней.
И все это время она, погребенная в иле моего подсознания, в тине моей памяти, оформлялась, укреплялась, направляла мало-помалу мою жизнь, пока не привела ее шаг за шагом к этой великой встрече, которая состоялась сегодня, во всем свете Остенде и очевидности.
Я довел свою копию “Бала масок” до самой высокой степени совершенства. Идеальны были не только краски, но и вся картина, если рассматривать ее как объект. То есть я воспроизвел в точности
И тогда я скопировал копию. Я не стал переносить на второе полотно нацарапанную букву J, дабы эта разница дала понять опытному глазу, что речь идет об оригинале и копии.
Оригинал — настоящий оригинал — я уничтожил. Я изрезал холст на кусочки, размером не больше сантиметра, и выбросил их маленькими сверточками в мусорные контейнеры города Остенде.
Теперь в моей мастерской были два идентичных “Бала масок”, а подлинника больше не существовало. Бессмысленность жеста увенчала мой гений. Судьба моя свершилась и состоялась месть. Единственным, первым и последним автором этой картины Энсора в веках и для потомства остался я.
Жанна в эти дни побывала в мастерской и нашла, как обычно, копию превосходной. Я ей ничего не сказал. Она предложила мне поехать с ней в Брюссель, где ее ждал ужин с бомондом и неким театральным актером, который, как я подозревал без злобы и обид, заменил ей меня в некоторых делах, для коих я больше не годился. Разумеется, я отпустил ее одну.
Я чувствовал, что нашел свое место в великом искусстве — Живописи. Место художника, чье созидание есть разрушение. Место гения, что уничтожая размножает.
Я убил понятие произведения искусства как исключающего и исключительного и, объективно рассматривая его как предмет, освободил мир от комплекса, испокон веков гнетущего человечество: желания быть единственным в мире, населенном другими; желания быть уникальным в мире, населенном себе подобными.
Теоретические и философские последствия моего деяния представлялись мне не менее революционными, чем эпоха Ренессанса. Мне думалось, что и я, в свою очередь, вывожу цивилизацию на новую ступень развития. Как Бетховен о своих последних сочинениях, я говорил: они поймут потом.
Эпилог
После этого, дорогой Мэтр, я, пожалуй, не смогу добавить ничего, еще не извлеченного следствием на свет Божий и не брошенного прессой на растерзание людской злобе.
Матиас Карре не заметил моей манипуляции, и я смог повторить свой подвиг со второй картиной Энсора, которую он передал мне. И с третьей. И с четвертой.
Я не получил полного удовлетворения: не увидел моих Энсоров в музее Эрнста Яхера, так как до открытия музея, которое вся эта история несправедливо затормозила, господину Яхеру, на беду потянувшемуся к филантропии, пришла гибельная мысль, о которой вы знаете: продать “Бал масок” на благотворительном аукционе.
Экспертиза, более строгая или более подозрительная, чем обычно (это наитие экспертов не перестает меня удивлять, и я жду от
Яхеру было предъявлено обвинение, и он, вынужденный поклясться, что ни сном ни духом здесь ни при чем, затеял, по своему обыкновению тайно, карательный процесс, жертвой которого стал я и который явил на свет Божий перед всем честным народом ложь моей жизни от и до.
Я не хочу, чтобы в руки правосудия попали Макс, Эмиль и Жанна, ведь они — я в это верю всей душой — никому ничего плохого не сделали и не совершили ошибки, которую признаю за собой я, а она и стала причиной нынешнего моего положения; мои друзья не стали знаменитыми, не выделились из рядов себе подобных. В этом источник всех зол мира.
И наконец, я благодарю Вас, дорогой Мэтр, за то, что Вы позволили мне сделать признание так, как мне того хотелось: сидя в одиночестве в моей камере и на бумаге. Я не хотел ограничиваться только фактами, которые интересны Вам и правосудию. И Вас, и правосудие я хотел заинтересовать единственной интересной вещью на свете: это человеческая жизнь, вся жизнь человека.
Правосудие не должно быть истиной в последней инстанции. Такой суд будет неизбежно и трагически несправедливым. Я изложил Вам мою жизнь — всю жизнь. Вы, наверно, осудите какие-то дела, какие-то поступки. Вы даже должны это сделать. Но когда будете судить в полном смысле этого слова, судить человека, судить его жизнь, я надеюсь, что Вам будут не чужды сомнения и достанет смирения признать свою несостоятельность.
Или хотя бы замешательство.
В самом деле, по каким критериям добра и зла будете вы судить человека, художника, артиста, фальсификатора, иллюстратора, сына, друга, отца, вдовца и мужа?
Все эти грани — не являют ли они собою причудливую смесь? Как вы сможете вынести общий приговор, не заблудившись, как заблудился я — с Вашего позволения, — на этом “Балу масок”?
Еще раз спасибо Вам, да, спасибо напоследок, ибо я смог совершить самый логичный поступок за всю мою жизнь, в один присест написав свою исповедь. На это у меня ушла почти неделя. Сегодня у нас пятница, вечер, и я заканчиваю. На седьмой день я буду отдыхать. Вряд ли Вы удивитесь, если я скажу, что чувствую, будто на самом деле создал свою жизнь заново.
В этой тюремной келье, изолированный от всех мирских возможностей, впервые независимый от посулов, от событий, которые ведут нас вслепую по дорогам жизни, я свободен, наконец-то свободен, и я понимаю, что, вопреки видимости, нет ничего более чуждого, более враждебного истинной свободе, чем необходимость выбора. Как нет ничего более далекого от истины, чем понятие об истинном и понятие о ложном.
Вот моя жизнь. Я написал ее. Вы ее прочли. Судите же.
Кто скажет мне, кривлю ли я душой?