Да услышат зовущего
Шрифт:
Он встал, застегнул сырой плащ. Положил руку на плечо Бреннана и хотел что-то сказать, но вдруг передумал, хлопнул его по плечу и быстро зашагал к выходу. Бреннан безмолвно глядел ему вслед.
Филипп давно уже скрылся, когда Бреннан вдруг вскочил и выбежал наружу.
На улице хлестал сплошной ливень. Фонари не горели - в этой деревне их сроду не было. Бреннан несколько минут всматривался в темноту. Потом поежился и пошел к себе в номер.
Он долго упаковывал чемодан, все время о чем-то
На рассвете дождь перестал. Бреннан проснулся оттого, что слепящий луч, отраженный подносом, падал прямо на его лицо. Побрившись, оделся, позавтракал - все быстро, но с удовольствием, - отличный будет день!
Машину подали к самым дверям. Бреннан расплатился, выехал на дорогу, курившуюся паром, и, разворачиваясь, в последний раз взглянул на поселок в зеркало заднего обзора. Радио, включенное на всякий случай, гремело вовсю.
Пальто он не снял. Сил осталось только дойти до постели, а не упасть посреди комнаты. Рука неловко подвернулась под бок, но вытащить ее он не смог.
Прямо перед глазами было окно, сейчас темное и почти неотличимое от стены. В нем плавала, дрожала и двоилась маленькая белая звезда. Доктор Тендхувенн старался смотреть на нее. Ему было легче, когда он ее видел, вокруг было слишком темно.
Первые симптомы появились восемнадцать месяцев назад. Он заметил их почти сразу, но поверить не захотел. Была какая-то особенная издевка в том, что заболел именно он, врач, двадцать с лишним лет лечивший других.
Утром он все-таки встал. Правда, чуть не упал лицом вниз, когда пытался достать ногами задвинутые под кровать туфли. И одевался полчаса вместо обычных десяти минут. За последние полгода он приспособился и к этому. Его даже хватило на то, чтобы кроме чашки горячего кофе и двух таблеток анаксина съесть еще два тоста. Потом он немного отдохнул, натянул пальто и вышел.
Он давно уговаривал Жозе лечь на операцию. Пока еще были шансы на успех. Бармен боялся и операции, и того, что потеряет работу, да и денег на лечение в городе у него не было. Он тянул и тянул, а время уходило. И Филипп Тендхувенн вышел из дома только затем, чтобы вдолбить ему наконец, что откладывать опасно.
Но за целый квартал от нужного переулка он вдруг со знакомой тоской ощутил, как стон набирает силу, почти оглушая его... Грустному немолодому португальцу, бог знает как забредшему сюда в поисках какой-нибудь работы и хоть какого-нибудь счастья, вдруг стало нестерпимо больно и страшно.
И как двадцать два года назад, доктор Филипп Тендхувенн, преодолевая свою и чужую боль, задыхаясь и едва не падая, побежал по неровной, плохо вымощенной улице.
"Не надо было этого делать..." Звезда дернулась и расплылась.
Перепуганные дети сбились в кучу
После укола Жозе стало легче. Он клятвенно пообещал доктору, что мадонна свидетельница - непременно ляжет на операцию. Мадонна с отбитым пальцем стоила в нище и благостно улыбалась.
Неожиданно Филиппу тоже стало лучше. Посидев еще немного, он сделал Жозе вторую инъекцию и ушел после того, как бармен заснул.
До вечера он сумел зайти к Герберам - у средней девочки обострился ревмокардит; навестил старика Дарксена, у которого не заживала сломанная еще зимой ключица; мать шофера Яна он предупредил, чтобы после рейса парень зашел к нему: с такой гематомой шутить не стоило.
Неожиданно его скрутило так, что пресеклось дыхание. Это была своя боль. Она была не где-то рядом, как та, которую он всегда слышал и разглядывал, чтобы победить.
Эта боль росла в нем как колючий куст; ветвясь, она разрывала сердце, раздирала легкие и внутренности.
Он не мог повернуться, чтобы дотянуться до своего чемоданчика. Все, что ему оставалось, - лежать темной кучей на постели. Подушка возле щеки мокро холодила кожу. Он плакал не от боли, а от какой-то угнетающей пустоты. Теперь, впервые за много лет, он больше никого не слышал. Его собственный крик заглушал все.
И он кричал, кричал, кричал, с каждой секундой все сильнее, так, что содрогалась маленькая звезда, осыпались горы и вставали в далеких морях беспощадные цунами, и ни на секунду не забывал, что его самого, как бы плохо ему ни было, не слышит никто.
...Вечер в поселке наступал быстро. Горы, нависавшие над сотней домиков, слепленных из бетона и дикого камня, заслоняли закат. Небо над вершинами отсвечивало сначала желтым, потом фиолетовым, затем багровым и, наконец, медленно синело.
В домиках зажигали свет. На черную мостовую единственной мощеной улицы из каждого окна вытягивался желтый прямоугольник. Воздух остывал. От старых дуплистых деревьев, неизвестно как прижившихся на каменистой почве, шел горьковатый запах. Липкие побеги едва заметно светились вокруг сырых веток.
А по улице, то пропадая в темноте, то появляясь в полосе света, шел мальчик.
Он громко свистел, крутя за ремешок старую спортивную сумку. Ему было лет двенадцать, и он вряд ли задумывался, почему ему весело.
И вдруг он остановился так резко, что чуть не упал. Сумка грохнулась на булыжник.
Секунд пятнадцать мальчик стоял, словно не зная, что делать. Потом шагнул вперед. И еще. И еще, еще, и пошел все быстрее, побежал к старому дому в самом конце улицы, в окнах которого не было света.