Далее... (сборник)
Шрифт:
— Висн зи, зи должны немедленно одеться и уйти… Сразу уйти…
Она путалась. Вот она сказала, что муж ее, господин Людвик, злой и нервный человек, когда он разозлится, висн зи, так ничего не поделаешь. А вот она сказала, что муж ее, господин Людвик, сама кротость и порядочность. Человек, висн зи, с положением в городе, с именем. Такие вещи могут повредить, висн зи, его делу. (Какие такие вещи, она, разумеется, не сказала.) Она, боже упаси, не выгоняет меня, сказала она, она только велит мне немедленно одеться и сразу уйти к ее сестре, к Эрне. Там совсем другое дело. Там в коровнике крутится несколько коров, Эрна держит при коровах несколько парней… (Так я могу, значит, тоже крутиться среди парней и коров.) Кроме того, висн зи, сестра живет в стороне. Кроме того, этот Норбертик снова остался в том же классе, и ее сестре нужен
— Ко мне сегодня должен прийти сюда человек… — еле произнес я, — около шести часов… Очень нужный человек.
— Неважно. Я дам ему адрес сестры. Я его сразу пошлю туда, к Эрне.
Разговоры туда, разговоры сюда. Я, как миленький, должен был одеться, кажется, и не умыться даже и, как миленький, сказать до свидания. Отправился я, разумеется, к сестре мадам Берты. Шел боковыми улочками, еще было совсем рано. Люди тут и там спешили на работу. Я шел с таким лицом, будто только что человека убил, и все встречные, казалось мне, прекрасно видят по мне, что я убил человека.
Ворота во дворе мадам Бертиной сестры были распахнуты, и, когда я вошел во двор, буквально следом шумно вкатила на своей двуколке с двумя жестяными молочными бидонами, пусто громыхающими за ее спиной, сестра мадам Берты, сама Эрна. Она сидела, широкая, на всем сиденье, повязав голову треугольным цветастым платком. Такая вот, слишком широкая, слишком толстая, она ловко спрыгнула с тележки и, держа еще кнут в руке, спросила меня, чего я хочу. У нее было суровое, жесткое лицо и голос в тяжелых и низких тонах. Но при всем при этом она, тем не менее, сразу завела меня на какую-то стеклянную верандочку и усадила за приличную миску сметаны. На толстый ломоть хлеба она намазала масла, а поверх масла наложила еще более толстый слой творога. Я никогда еще такого толстого куска хлеба с маслом и творогом и такой густой и вкусной сметаны не ел.
Норбертик, сказала она, еще спит. И встанет он еще не так скоро. Каникулы — пусть ребенок поспит немножко подольше. Я могу посидеть вон там вот, во дворе, на скамейке, и подождать немножко на воздухе.
Это «немножко» тянулось довольно долго. И меня, естественно, как раз даже радовало, что солнце на небе все движется и движется, все ближе и ближе ко мне, и вот-вот будет уже над моей головой. Часов в одиннадцать — полдвенадцатого парнишка, Норбертик, вылез из дома, протер заспанные глазки, пришаркал ко мне и, как ни странно, смущаясь, спросил, не я ли господин учитель. Он скривил свой носик — я ему, видно, не очень понравился, все же изобразил какой-никакой книксен и пригласил меня обратно на стеклянную верандочку.
Я велел, чтобы он вынес все свои книжки и тетрадки. Порасспрашивал его потихоньку о том о сем — тем временем, значит, проверил его. Где-то через час мадам Эрна вынесла блюдо горячих вареников с творогом, плававших в море масла, и сказала, чтобы мы оба пока что перекусили — ради господина учителя ребенок тоже возьмет что-нибудь в рот.
Потом я слонялся по двору. Это означало, что я жду мужа мадам Эрны, хозяина. Он поехал сегодня в Садогору на ярмарку присмотреть пару телок и должен уже с минуты на минуту появиться. Я зашел в коровник на коров взглянуть. Я и в самом деле покрутился там немножко возле двух работников, которые скребли скотину проволочными щетками, сгребали в кучу большими вилами черную загаженную солому.
Около шести я вышел потихоньку на улицу, шагал по ту сторону ворот туда и обратно и с екающим сердцем ждал, придет ли Боря. И вот я его увидел. Боря, улыбаясь, пожал плечами — оставил меня наверху, в городе, в самом центре, а нашел здесь, внизу, аж черт-те где.
Взяв меня под локоток, он сказал: «Пошли. Сейчас мы идем в надежный дом». Он уже по дороге все мне даст и все скажет. Я должен еще сегодня уехать туда, куда мне велят.
Процесс таки отложили.
Боря принес мне тысячу лей — на билет и на прочие расходы в первые дни. Ехать я должен в Яссы. Послезавтра в восемь вечера около Национального театра подойдет ко мне парень и спросит, не знаю ли я, когда играют «Разбойников» Шиллера. «Разбойников» Шиллера, должен я ответить, играли только вчера. Никакой другой человек в мире, кроме этого товарища, который должен ко мне подойти, не может меня спросить про «Разбойников» Шиллера. И никакой в мире человек, кроме меня, который должен этого товарища встретить, не может ответить, что Шиллера «Разбойников» играли только вчера.
Это будет пароль. В руке я должен держать газету. Товарищ пристроит меня где-нибудь на квартиру и даст потом задание делать то, что будет нужно. Если товарищ не выйдет в первый день, послезавтра, чтобы я ждал его у театра на следующий день, через два дня, это будет наш контрольный час.
Мы идем сейчас, сказал Боря, в совершенно «чистый» дом. Тот, к кому он меня ведет, гимназист восьмого класса, его зовут Яксл Штейн. Толковый парень, маленький, веселый, очень свойский, товарищи зовут его Штейндл. Отец его — зубной врач. Яксл еще с детства имеет в доме свою отдельную комнату. Имеет много книг. У него я смогу посидеть почитать, прилечь отдохнуть, если захочу. Спокойно провести несколько часов до поезда. Вечером туда придет Соня. Соня и Штейндл оба проводят меня к вокзалу. И чтобы мы шли через нижние, темные улочки, вдоль железной дороги. И чтобы шли мы осторожно, глядели в оба, вокруг вокзала бывают иногда облавы. Беня тоже не явился на процесс. Адвокат говорит, что процесс могут отложить один раз, два раза, но в конце концов им надоест, и они в конце концов нас обоих, меня с Беней, должны будут заочно освободить, и мы опять станем легальны. Товарищи в Яссах обо всем своевременно дадут мне знать. Все будет хорошо.
К Якслу в дом Боря не зашел. Яксл, сказал он, уже все знает и ждет меня. Возле дома мы остановились попрощаться. Боря обнял меня, притиснул к себе. И потому, что такая уж у него натура, и, наверно, чтобы меня подбодрить, он, уходя, лихо вскинул сжатую в кулак руку и сказал мне весело: «Рот фронт!»
С Борей я встретился лишь три года спустя. Я уже тогда жил с Ольгой. Боря был вместе с Биби. Они тогда оба только-только вышли из Констанцской тюрьмы, где она, прямо там, в тюрьме, родила ему сына. Ребенка они звали Лени, чтобы не бросалось в глаза полное имя, данное ему при рождении, — Ленин. Биби отвезла мальчика в Галац, к своей матери, и первое время, четыре месяца, они жили оба у нас с Ольгой, наверху, в нашей мансарде. Спали вместе с нами на единственном диване поперек — с табуретками, подставленными под ноги. Боря и Биби — на одной половине дивана, я и Ольга — на другой половине. Боря, помню, писал статьи, печатал их в левом румынском еженедельнике «Кувынтул либер». Потом он ушел служить. А когда вернулся со службы, Биби уже была с другим. Тонкий, очень добрый и очень честный, Боря переживал это трагически. Всего за две недели он стал неузнаваем. Потом Боря уехал в Париж, к своему дяде, художнику Соломону Лернеру. В Париже участвовал, разумеется, в антигитлеровском Сопротивлении и, как читатель уже знает, в Париже, при Гитлере, был гильотинирован. Светлая память ему!
Яксл провел меня по коридору прямо в свою комнатку и глазами свойскими, дружескими, будто мы знакомы уже много лет, дал мне понять, чтобы я чувствовал себя свободно, чувствовал себя как дома. Стены в комнатке были еще расписаны деревцами, птичками, разными домиками, детски-веселыми рисунками, как в самом раннем детстве. Яксл показал мне свои книги. Каждый раз он вынимал из застекленных полок другую толстую книгу, каждый раз кожаные переплеты, книги в основном на немецком, в основном по философии, по марксизму.
Ростом Яксл и в самом деле был маленький, но, видно было, крепкий, сбитый, совсем не малыш. Лицо его, наверняка еще не бритое, было гладким и свежим, но уже носило отпечаток упорства, немалой воли.
Здесь, у него, мне как-то хорошо было на душе. Не знаю почему, то ли веселые детские рисунки на стенах, то ли то, что зовут Яксла ласково Штейндл — камешек, но что-то меня вдруг с такой нежной тоской перенесло в детство, когда мы на берегу Днестра выбирали самые красивые, самые плоские, самые отшлифованные камешки, пускали их по речным волнам и спорили, у кого получится больше блинов. Держался я, однако, перед Якслом важно, даже как-то серьезно-задумчиво. Раз уж он хорошо знает, что у себя он прячет меня эти несколько часов и что должен незаметно провести меня к вокзалу и куда-то отправить на поезде, — как же не держаться такому серьезно и важно? Мы оба сидели уткнувшись в книги. Отца Яксла, зубного врача, я за все это время так и не увидел. Мать Яксла зашла один раз в комнату с двумя чашечками черного кофе, двумя стаканами воды и горстью конфеток на подносике, сказала только «пожалуйста», и больше я ее тоже не видел.