Далеко за полночь
Шрифт:
Наконец его нашли, он брел по больничному коридору.
— Мистер Вулф!
— Да?
— Ну и напугали вы нас, мистер Вулф, мы уж думали, вы исчезли.
— Исчез?
— Где вы пропадали?
— Где? Где пропадал? — Его вели полуночными коридорами, он покорно шел. — Ого, если б я и сказал вам, где… все равно вы не поверите.
— Вот и ваша кровать, напрасно вы встали.
И он опустился на белое смертное ложе, от которого исходило слабое чистое веяние уготованного ему конца, близкого конца, пахнущего больницей; он едва коснулся этого ложа — и оно поглотило его, окутало больничным запахом и холодной крахмальной белизной.
— Марс,
— Вы слишком возбуждены.
— Вы думаете? — пробормотал Томас Вулф. — Так это был сон? Может быть… Хороший сон…
Его дыхание оборвалось. Томас Вулф был мертв.
Идут годы, на могиле Тома Вулфа опять и опять появляются цветы. И казалось бы, что тут странного, ведь немало народу приходит ему поклониться. Но эти цветы появляются каждую ночь. Будто с неба падают. Огромные, цвета осенней луны, они пламенеют, искрятся прохладными удлиненными лепестками, они словно белое и голубое пламя. А едва подует предрассветный ветер, они осыпаются серебряным дождем, брызжут белые искры и тают в воздухе. Прошло уже много, много лет с того дня, как умер Том Вулф, а цветы появляются вновь и вновь…
Секрет мудрости
The Better Part of Wisdom 1976 год
Переводчик: О.Акимова
Комната была похожа на большой теплый очаг, где светло и уютно от незримого пламени. Сам камин уже почти потух, в нем были лишь тлеющие огоньки на влажных поленьях и немного торфа, от которого остались только дым да несколько лениво поблескивавших оранжевыми глазками угольков. Комнату медленно наполняли, потом сходили на нет, потом вновь наполняли звуки музыки. В дальнем углу, освещая по-летнему желтые стены, горела одинокая лампа с лимонным абажуром. Безупречно отполированный паркет блестел, как темная речная вода, в которой плавали коврики, ярким оперением напоминавшие диких птиц Южной Америки, жгуче-голубых, белых и ярко-зеленых, как джунгли. Белые фарфоровые вазы, до краев наполненные безмятежным пламенем свежесрезанных оранжерейных цветов, были расставлены по комнате на четырех маленьких столиках. А со стены над камином глядел портрет серьезного юноши с глазами того же цвета, что каминные изразцы, ярко-синими, исполненными живости и интеллигентной ранимости.
Если бы кто-то потихоньку вошел в эту комнату, он, пожалуй, и не заметил бы, что здесь есть два человека — так тихо и неподвижно сидели они.
Один сидел, откинувшись на спинку белоснежного дивана, закрыв глаза. Другой лежал на этом диване, положив голову на колени первому. Глаза его тоже были закрыты, он слушал. За окнами шуршал дождь. Музыка смолкла.
И тут же за дверью раздалось тихое поскребывание.
Оба удивленно переглянулись, словно говоря: люди, как известно, не скребутся, люди стучатся.
Тот, что лежал на диване, вскочил, подбежал к двери и окликнул:
— Есть там кто?
— А то как же! — отозвался стариковский голос с легким ирландским акцентом.
— Дедушка!
Широко распахнув дверь, молодой человек втащил невысокого кругленького старичка в натопленную комнату.
— Том, мой мальчик, Том, как я рад тебя видеть!
Они сжали друг друга медвежьей хваткой, похлопывая по плечам. Потом старик заметил, что в комнате есть кто-то еще, и отступил.
Том круто повернулся, указывая на другого молодого человека:
— Дедушка, это Фрэнк. Фрэнк, это дедушка, то есть… тьфу ты, черт…
Старик разрядил минутное замешательство: быстрыми шажками подбежал к Фрэнку, схватил его за руку и потянул. Тот встал и теперь, словно гора, возвышался над незваным ночным гостем.
— Значит, ты Фрэнк? — крикнул ему ввысь старик.
— Да, сэр, — отозвался с вышины Фрэнк.
— Я пять минут стоял под дверью… — сказал дед.
— Пять минут? — тревожно воскликнули оба молодых человека.
— …раздумывая, стучать или не стучать. Понимаешь, услыхал музыку и в конце концов сказал себе: черт побери, если он там с девчонкой, либо пускай выкидывает ее в окошко под дождь, либо пусть показывает деду, какая она есть красотка. Черт, сказал я, постучал и… — он опустил на пол свой по трепанный саквояж, — никакой девчонки тут нет, как я погляжу… или вы, черти, ее в чулан запихнули, а?
— Никакой девчонки тут нет, дедушка, — Том обвел руками комнату.
— Однако… — Дед оглядел натертый до блеска пол, белые коврики, яркие цветы, бдительные взгляды с портретов на стенах. — Вы что ж, значит, на время у нее квартирку одолжили?
— На время?
— Я говорю, у этой комнаты такой вид, сразу чувствуется женская рука. Прямо как на рекламе круизных пароходов в витринах туристических контор, я на такие полжизни любовался.
— Ну, мы… — начал было Фрэнк.
— Знаешь, дедушка, — откашлявшись, сказал Том, — мы сами тут все устроили. Сделали ремонт.
— Сделали ремонт? — У старика челюсть отвисла. Его глаза изумленно обводили комнату. — Вы вдвоем все это сотворили? Ну, дела!
Он потрогал сине-белую керамическую пепельницу и нагнулся, чтобы погладить яркий, как какаду, коврик.
— И кто же из вас что делал? — спросил он вдруг, пытливо прищурив один глаз и посмотрев на них.
Том вспыхнул и запинаясь произнес:
— Ну, мы…
— А, нет-нет, молчи! — вскричал старик, поднимая руку. — Что ж это я, только с порога и сразу давай вынюхивать, как глупый пес, а лисы-то никакой и нету. Закрой эту чертову дверь. Лучше спроси меня, куда я собрался и что задумал, давай-ка спроси. Кстати, пока мы не отвлеклись, не пробегал ли тут один Зверь в вашей картинной галерее?
— Есть тут такой Зверь!
Том захлопнул дверь, вытряхнул деда из его теплого пальто, принес три стакана и бутылку ирландского виски; старик нежно погладил ее, как младенца.
— Так-то лучше. За что выпьем?
— Как за что? За тебя, дедушка!
— Нет-нет.
Старик посмотрел на Тома, потом на его друга Фрэнка.
— Бог ты мой, — вздохнул он, — до чего ж вы оба молодые, аж душу ломит. Давайте-ка выпьем за молодые сердца, за румяные щеки, за то, что вся жизнь у вас впереди и где-то там счастье только и ждет — приходи, бери. Верно я говорю?
— Верно! — хором сказали оба и выпили.
И пока они пили, все трое весело, а может, опасливо присматривались друг к другу. И молодые увидели в румяном и веселом лице старика, пускай морщинистом, со следами превратностей жизни, отражение лица самого Тома, проглядывающее сквозь годы. Особенно в голубых глазах старика была заметна та же искра острого ума, которая светилась в глазах портрета на стене — в глазах, которые останутся молодыми, пока не закроются под тяжестью погребальных монет. И в уголках стариковских губ была та же улыбка, которая то и дело вспыхивала на лице Тома, а руки старика были на удивление так же быстры и проворны, как руки Тома, словно у обоих — и у старика, и у юноши — руки жили какой-то своей, самостоятельной жизнью и наобум творили всякие шалости.