Дальнее плавание
Шрифт:
Тетя Маша вышла на середину, подошла к нему, повернула его к свету лицом.
Она не узнала Ваню. Но взяла за руку, как будто хотела приблизить его к себе, увести в свою каморку, что таилась под лестницей.
Но Ваня стоял неподвижно, и все та же теплая и чуть растерянная улыбка бродила на его губах.
— Да, да, Ваня Полосухин, — сказала тетя Маша. — Посмотреть пришел, потянуло, значит, после фронта, как к матери. Ну, смотри, смотри. Много у нас перемен.
— А учительская где теперь? — спросил он.
— Учительская
— А физический кабинет где?
— И физический кабинет не там, где был. И физик наш Павел Иванович, что опыты вам там показывал, умер. Стар очень стал, не выжил, умер. Большие перемены…
— Большие перемены, я вижу… — сказал Ваня тихо. — Значит, умер Павел Иванович и физический кабинет не там. И девочки здесь только учатся.
— Да, девочки, — сказала тетя Маша и вздохнула. — Девочки… Хоть мне-то легче с ними, вешалки у них попришиты, аккуратней мальчишек, — у тех-то вешалку разве найдешь? У всех пооборваны, за петлю все вешала. А скучаю по вас, родные. Хоть бы без вешалок вернулись бы к нам. Много вас было…
Ваня засмеялся и обнял вдруг старую тетю Машу. Потом спросил:
— А Анна Ивановна здесь?
— Анна Ивановна все здесь. Тут вот, наверху, в комнате своей живет.
И тетя Маша показала рукой на лестницу, где, склонившись над перилами, стояла Галя, слушая их разговор.
Галя отпрянула назад и бесшумно побежала по коридору на площадку, где снова зазвенела под ее ногой каменная плитка.
На этот звук совсем рядом с площадкой открылась низенькая дверь, и в коридор выглянула Анна Ивановна.
Галя замерла на месте, прижавшись в самый угол своей стеклянной клетки.
Но Ваня уже поднялся по лестнице и шел по коридору, стараясь не шуметь и ступать легко в своей тяжелой обуви.
Анна Ивановна пристально смотрела на него.
Он шел все с той же робкой, как бы виноватой улыбкой, и шаги его были несмелы, словно он боялся, что его не узнают, не поймут, не пустят на этот берег, населенный уже другими и который стал уже иным, далеким для него краем.
Анна Ивановна, широко раскрыв дверь, стояла на пороге.
Он подошел к ней и приветствовал ее по-военному, а потом снял фуражку — может быть, для того, чтобы она могла легче его узнать.
Она все смотрела.
Много детских имен, и черт, и лиц жило в ее памяти. Но память так быстро старела в эти нелегкие годы, быстрее, чем сердце, постоянно пылавшее неугасимым огнем. Помнит ли она его, маленького пионера Ваню Полосухина?
Он хотел заговорить. Она рукой остановила его:
— Не называйте своего имени. Подождите немножко. Я назову вас сама.
Она еще секунду задумчиво смотрела на него, потом засмеялась, вспомнила:
— Полосухин, Ваня, это вы?
Она протянула ему руку, и он поцеловал ее нежно, как целовал руку своей матери.
Она, взволнованная, стояла на пороге своей
— Значит, вы не забываете нас там, на войне?
— Почему вы зовете на «вы», Анна Ивановна? — спросил Ваня. — Вы говорили нам всем «ты», когда мы были меньше.
— Но теперь не дотянешься до вас, все вы такие большие стали на войне, — сказала она с грустью и как бы с радостью одновременно. — Ведь вы уже офицеры. А Швытковского помните? И он был у меня. Он танкист, а я его не узнала…
И Ваня подумал:
«Швытковский… Значит, не я один хожу по этому заветному краю».
— А как вы узнали меня, Анна Ивановна? — спросил он.
— Швытковского не узнала, — повторила она, словно укоряя себя за это снова и снова. — А вас узнала по глазам.
— Неужели по одним глазам? — спросил Ваня.
— Да, вы обманывали меня, а глаза такие честные. По ним узнавала, что урока не выучили. Вот хотите, я вам тетрадки ваши покажу? Только подождите немножко.
Она на минуту ушла в глубину комнаты и вернулась. В руках у нее была пыльная стопка тетрадей, перевязанных тонкой бечевочкой.
Она развязала ее.
— Я каждый год оставляю себе хоть одну письменную работу. Это память моя о вас. Вот пятый класс, вот шестой, вот седьмой. Вот Швытковского тетрадь. Он танкист теперь, герой. Я не узнала его. А заглянула в тетрадку — узнала. Вот тетрадка Гали Стражевой. Как красиво она писала! Лучше всех! Вот Анкина тетрадь — сочинение прекрасное, а целая гора ошибок. Вот и вы, Полосухин Иван.
Она развернула синюю пыльную тетрадку, заглянула в нее с нежностью и положила к себе на ладонь.
— Вот-вот, — сказала она, — а в деепричастных оборотах вы всегда были слабы. И перед «что» никогда не ставили запятых. — Она засмеялась и добавила: — Я совсем как учитель Сысоев у Чехова. Вы, наверное, помните этот рассказ?
А он совсем не помнил рассказа, но тоже заглянул в свою тетрадку, откуда неверными, шаткими строчками посмотрело на него его недавнее детство, которое с первых лет водила за руку эта уже седая учительница.
О, как хотел бы он вернуться в школу, снова на свою старую скамью!
И молодые, сильные руки его, так верно державшие штурвал самолета, никогда не дрожавшие в бою, чуть задрожали сейчас. И Анна Ивановна была тоже взволнована.
В открытую дверь видна была ее тихая комнатка со скромной зеленью, растущей в ящиках на окнах, — вся белая, с белой одинокой кроватью, и даже дрова, сложенные у черной железной печурки, дававшей такое короткое тепло, были тоже белые — березовые круглые поленья, покрытые серебристой корой.
— Анна Ивановна, — сказал Ваня, — позвольте мне что-нибудь сделать для вас. Позвольте наколоть вам дров. Вам ведь это тяжело. А для меня это будет радость. Я скоро уеду обратно.