Дальняя гроза
Шрифт:
— Господа, это что же происходит? Он же оскорбляет мою честь...
— Начхал я на твою честь! — еще громче заорал Прокофий, все ближе прижимаясь к ступенькам вагона. — А вот он, — воспользовавшись замешательством людей, осаждавших вагон, Прокофий подтолкнул Тимофея к двери, — он, чтобы ты в тылу сидел и брюхо наедал да в поездах раскатывал, пулю на фронте получил. А ну, посторонись, а то стрелять буду!
Толпа отхлынула, Прокофий проворно вскочил на ступеньки и втащил в тамбур Тимофея. И тут же помчался в вагон, чтобы занять сидячие места. Это ему опять-таки
— Вот как их, гадов, надо, — хвастливо сказал Прокофий, удобно располагаясь на скамье. — А то фронтовику ходу не дают.
— Ну, ты и силен, — похвалил его Тимофей, но чувство неприязни к Прокофию не затухало. Не встретил бы его Прокофий или же, встретивши, не признал, куда бы как легче ему было. А то как соли на рану насыпал. Целую горсть.
И все же одновременно упрекнул себя: «Прокофий тебя и накормил, и помог в вагон влезть, и работенку обещает, а ты с ним как с лютым недругом. Не он же виноват, что твоя Анфиса...»
— Эх, Прокофий, — мягко и уже дружелюбно сказал Тимофей, радуясь, что сидит в вагоне, — кабы знал, что тебя встречу, коня бы своего не отдавал.
— Какого коня? — заинтересованно встрепенулся Прокофий.
— Своего, какого еще. По кличке Рокот. Это, я скажу тебе, конь.
— Куда ж ты его подевал?
— В станице оставил. Старикам одним. За то, что от смертушки меня спасли.
— В какой станице?
— Да здесь, недалече. В Родниковской.
— Ну, это ты зря, земляк. Такие подарки вздумал подносить. Ноне хороший конь знаешь в какой цене?
— Жизня — она цены не имеет.
— Так-то оно так, — не совсем убежденно согласился Прокофий. — Зачит, в Родниковской, говоришь? Так мой батя покойный родом оттуда. Дюже хорошая станица. Я там в Лабе с девками купался, когда к бате, бывалыча, приезжал. Ох и девки были — первейший сорт!
Прокофий привалился к стене, собираясь вздремнуть. Потом вдруг открыл глаза и пьяно выдохнул в лицо Тимофею:
— А за Анфису забудь. Богатую тебе невесту найду. По мне, Тимоша, будь жена хоть коза, лишь бы золотые рога, понял, землячок?
— Спи! — гневно одернул его Тимофей. — И больше ее не трожь. Это мои дела.
— Хозяин — барин, — развязно сказал Прокофий. — Только, — он хитро поводил толстым пальцем с выщербленным ногтем у самого лица Тимофея, — на чужих жен не заглядывайся, а за своей приглядывай.
Паровоз дернул, буфера лязгнули, и вагоны медленно покатились мимо станции. Тимофею хотелось смотреть в окно, но место возле него занимал Прокофий, и приходилось тянуть шею, чтобы получше рассмотреть то, что проезжали.
Стояло лето, но дни были похожи на осенние, когда тучи черной сворой мечутся по небу, голые деревья трепещут от пронизывающего ветра, то и дело срывается с небес холодный дождь, на дорогах стоит, не просыхая, вода, а лужи дрожат нервной рябью. Вороны в такую пору не рассиживаются подолгу на почерневших ветвях, а беспокойно мечутся низко над землей; поля стоят стылые, черные.
На душе у Тимофея было тоскливо, будто оборвалась какая-то очень нужная для жизни нить, связывавшая его с окружающим миром. В эти минуты он вдруг понял, что счастье его не в том, что он чудом спасся от гибели, не в том, что сейчас он едет туда, где прошло его детство, где он вырос и где пришла к нему любовь, а в том, чтобы снова быть со своими боевыми друзьями, которых подарила ему фронтовая судьба и с которыми он чувствовал себя сильным и гордым. А сейчас он — листок, оторвавшийся от ветки и гонимый злым ветром неведомо куда и неведомо зачем. И оттого что он сознавал невозможность возврата к той жизни, которая, хотя и была суровой, стала такой же естественной и необходимой, как привычка дышать, — это сознание угнетало его, отнимало веру в надежду.
Прокофий уже неистово храпел, а Тимофей не мог оторвать взгляда от вагонного окна. Поезд тащился медленно, так как рельсы шли в гору, вагоны качало и трясло, как худую арбу, но Тимофей не мог заставить себя вздремнуть. Что-то до сердечного озноба родное и вместе с тем сейчас совершенно чужое возникало в окне: колючие ветки акаций и боярышника, остроконечные, словно неживые, пирамиды тополей, убогие будки стрелочников, гудящие мосты через горные речушки — чем меньше речушка, тем злее и своенравнее, — ровные, как солдатский строй, полосы лесопосадок.
Сильное, как магнит, чувство, притягивавшее Тимофея к родному гнездовью, растворялось в горестных думах, в пучине неизвестности. Он все более и более винил себя за то, что вздумал ехать сюда, в этот распроклятый город, распроклятый потому, что его здесь не ждала Анфиса.
«А хотя бы и ждала, то что? — горестно думал Тимбфей. — Все одно это не жизнь, когда вокруг тебя беляки. И как ты все это выдюжишь, бывший красный конник? Приеду, приковыляю в свою хату, да и прощевай, Анфиса Григорьевна, может, на том свете встренемся с тобой, бывшая моя жена...»
Револьвер был при нем, он опустил руку в карман брюк, погладил холодную сталь загрубевшей ладонью и понял, что иного пути у него нет и не будет, и потому облегченно вздохнул, как человек, нежданно-негаданно для себя нашедший простой выход из нескончаемой черной пещеры...
На город уже ложились сумерки, когда поезд тихо остановился у платформы майкопского вокзала. Тимофей растолкал Прокофия, и они вышли на станционную площадь.
Уличные фонари не горели, и это обрадовало Тимофея. Прокофий тут же предложил нанять извозчика.
— А ежели пёхом, так ты и к утру до своей Госпитальной не доковыляешь, — убежденно сказал он и уже через минуту подогнал свободную пролетку прямо к тому месту, где стоял, опершись на костыли, Тимофей.
Кони, с ходу взяв рысью, зацокали копытами по булыжнику, и Тимофея с щемящей остротой опалило воспоминание детства: он лежит вечером один, маленький и беспомощный, на печи, уже темно, и за окнами по мостовой изредка пронесется пролетка. Гремят колеса, стучат копыта о камень, высекая, наверное, искры, звенит смех — то мужской, то женский, цепко ухватился за вожжи разбитной извозчик, едут куда-то веселые, одаренные счастьем люди... И от всего этого веет чем-то таинственным, сказочным и манящим.