Дальше фронта
Шрифт:
Умер он наутро после визита Розенцвейга. Сравнительно легко. Слабое, еле сокращавшееся сердце вдруг затрепетало, будто птица, зажатая в кулаке, не на своем обычном месте, а где-то под горлом. Пальцам рук и ног стало невыносимо холодно, глаза перестали видеть, а мысль прояснилась, очистившись от эмоций.
И время будто остановилось, продолжая при этом свое течение, но по-другому. Стало безразмерным. Всей своей жизни разом он отнюдь не увидел, зато успел повторить про себя все, услышанное от Розенцвейга, неторопливо и здраво рассчитать предстоящие после смерти действия.
– Хотя и не стану настаивать, что все было именно так. Возможно, умер раньше, когда вдруг замигали лампочки на панелях кардиографа и прочих аппаратов, послышался тихий, тающий звон, и я увидел вбегающую в палату сиделку. В следующее мгновение ее не стало. Сиделки. В палате все было точно так же, но удивительно пусто и холодно. Я полежал немного, ожидая, когда вновь появится она или дежурный врач. В это время и успел обо всем подумать. Никто не приходил, и ничего больше не происходило. Я решил – вот все и случилось. Собрался с духом и сел. Ничего не болело…
Ляхов подумал, что профессионал и есть профессионал. Как в России говорят: «Помирать собирайся, а рожь сей».
Поднявшись, Залкинд обошел свою палату, прислушиваясь к ощущениям. Чувствовал он себя совершенно нормально. По отношению к тому, что было совсем недавно. То есть как здоровый человек своего возраста. Не атлет, конечно, не тридцатилетний офицер коммандос, но все равно намного лучше, чем последние годы.
И, как выздоровевший после тяжелой болезни, ужасно хотел есть. Съел бы все, что угодно. Даже бачок больничной овсянки. А лучше всего – здоровенный, шкварчащий, истекающий соком говяжий бифштекс. Да и свиной, чего уж там, не до кашрута…
Описание того, как он бродил по больничным коридорам, добрался до кухни, попытался что-то съесть и убедился, что содержимое котлов и холодильников – сплошные муляжи и макеты, опустим.
Все до единой палаты трехэтажного госпиталя тоже были пусты. Он заглянул даже в морг. И там никого. За последние несколько дней он был первым, покинувшим здесь мир.
Голод крепчал, становясь невыносимым в полном смысле этого слова. А ведь, служа в спецподразделениях, будучи здоровым, крепким мужчиной, совершая физическую работу, какая и не снилась грузчикам и кузнецам, Борис Михайлович умел обходиться без пищи неделю, не теряя рассудка и боеспособности.
И тогда он просто пошел по указанному Розенцвейгом адресу. По пустым, знакомым с детства и одновременно удивительно чужим улицам, шлепая по асфальту больничными тапочками, совершенно голый, лишь перепоясав чресла простыней. Желая и одновременно страшась встретить себе подобных. Постепенно осваиваясь со своим новым положением и состоянием. Это лучше, чем быть смертельно больным, тем более бессмысленно мертвым, но – непривычно как-то. И, как бы там ни было – все равно жутковато-тоскливо.
Вдобавок никак не удавалось избавиться от ощущения, что он живой, в непристойном для генерала, да вообще почтенного пожилого человека виде, бредущий через центр столицы. Вот-вот появятся из-за угла полицейские, и что ты им будешь говорить?
А голод нарастал, хотя это казалось невозможным. Чувство голода, строго говоря, не имеет интенсивности. Даже наоборот, достигнув какого-то предела, оно обычно угасает. Здесь же – нет. Моментами Залкинду казалось, что он готов грызть кору деревьев, жевать траву, а уж любое живое существо, хоть крысу, хоть человека, растерзал и сожрал бы, урча и захлебываясь.
Однако до явочной квартиры он дошел. А куда деваться? Не дойдешь – подохнешь под забором. Однако представить, как может выглядеть вторичная смерть, тем более от голода, он тоже не мог.
Пока ничего особенно нового и полезного для себя Ляхов не услышал. Одна разница – Шлиман погиб внезапно и долго не мог осознать происшедшего, а этот знал все заранее.
Добравшись до указанного адреса в почти невменяемом состоянии, генерал ринулся туда, где, по словам Розенцвейга, его ждала пища. И она там оказалась. Свежее, парное мясо. Голод ушел почти сразу, но чего-то все же не хватало. Зато когда появились живые гуси… Это непередаваемо! Спасибо тебе, Гирш!
Пока генерал рассказывал, как он их потреблял, Ляхов думал совсем о другом. Значит, Розенцвейг, явно вступив в сговор с Чекменевым, получил в свое распоряжение портативный генератор. И продолжил эксперимент. Иначе как бы он сумел засунуть живую птицу в мертвый мир?
Оно, конечно, для общего дела полезно, а все равно неприятно сознавать, что многое делается за твоей спиной.
Ну а чему удивляться, по большому счету? Приятели проворачивали свои «проекты» задолго до того, как Ляхов с Тархановым попали в сферу их внимания. Вот и знай свое место, господин полковник.
По словам Залкинда (если сравнивать с впечатлениями Шлимана), жизненная сила могучих птиц, занимающих столь большое место в еврейской кулинарии, мгновенно его оживила. Настолько, что он совершенно забыл о совсем недавних низменных мыслях и желаниях.
Напротив, он тут же вспомнил о своей профессии и начал соображать, каким образом встроиться в новое существование наилучшим образом.
– Вдобавок же, Гирш, я чувствую, что молодею с каждым часом…
Это было заметно и Ляхову.
Но события продолжали развиваться.
Пока явно развеселившийся от успеха своего предприятия Розенцвейг отпер дверцу бара и начал выставлять на стол напитки и закуски, чтобы отметить новую, как он выразился, эпоху, на улице, под окнами, послышались громкие, явно возбужденные голоса, что-то вроде: «Стой, твою мать! Стрелять буду!» А потом хлопнул и выстрел. Одиночный. Потом еще, еще. С неравными интервалами.
Лишь на секунду встретившись взглядами, Ляхов и Розенцвейг рванулись вниз. Подумали они о разном, но спешили одинаково. И Залкинд стал выбираться из-за своего стола. Один Адлер не проявил беспокойства. Очевидно, в его задание это не входило.
Ногой распахнув дверь, еще не зная, что увидит на улице, Ляхов кричал во всю глотку, надеясь, что бойцы его услышат:
– Не стрелять, отставить! Не стрелять, здесь командир! – И соответственно порция свойственной только ему и знакомой солдатам экспрессивной лексики.