Дама Тулуза
Шрифт:
А в замке уже готовятся встретить сеньора. Какой великий переполох царит весь день на кухне! Блюда серебряные и миски оловянные так и дрожат, так и подпрыгивают в нетерпении. Трепещут чаши для умывания, и подрагивают плавающие в них лепестки роз. Кружки подскакивают на полках, глиняные горшки разбухают с утробным звуком: у-ух! у-ух! И все прочие тоже в неописуемом волнении: солонки и котлы, сковороды и соусники, вертела и ухваты, шпиговальные иглы и ступка с пестиком, волосяные сита и шумовки, печные лопаты и кухонные ножи… все, решительно все пришли в смятение.
И
Все это кипело и шипело на всякие голоса, испуская из себя золотистый жир и различные соки и источая всевозможные ароматы, один другого соблазнительнее.
О том, что творилось на кухне, вы уже знаете, а теперь посмотрим, что происходит в большом зале.
Весь пол устлан мелким тростником; тут и там в изящном беспорядке разбросаны венки из свежих цветов. Все это благоухает, наполняя воздух приятнейшими ароматами. Повсюду расставлены скамьи, обложенные подушками; длинный стол готов принять нелегкий пиршественный груз.
А яства уже погрузились на роскошные блюда, подобно вооруженным паломникам, взыскующим Гроба Господня, когда те восходят на борт корабля, намереваясь отплыть на восток. Подняты паруса, задул попутный ветер – одно за другим пересекают тяжко груженые блюда большую кухню, поднимаются по лестнице и бросают якорь в столь долгожданной гавани.
Между блюд разложены ветки диких роз и пряной полыни; поданы и ножи, и тарелки, выставлены кубки и кувшины с вином и кларетом.
И вот уже трещат хрящи на крепких гасконских зубах. Ах, любо поглядеть, к примеру, на Гастона, виконта Беарнского, – как смеется он и пьет доброе красное вино, чуть раздувая крылья тонкого горбатого носа. Эн Гастону чуть больше тридцати; второго такого удальца поискать – все Пиренеи перерыть!
И все ж, однако, другие гости эн Рожьера, его друзья и вассалы немногим уступают эн Гастону. И если превосходил их Беарнский виконт в одном, то в другом перед ними, быть может, даже проигрывал. Так, к примеру, эн Гастон не умел слагать стихов.
Пиршество шло своим чередом, и ничто не мешало всеобщему веселью. Хозяин дома и полновалстный господин здешних земель, эн Рожьер де Фуа, исповедовал веру страны Ок и гнал из своих владений поповскую скуку. Даже распятия на стене не признавал, ибо, – как говорит сестра господина графа, достойная и добродетельная домна Эклармонда, – один только вид умирающего Христа способен отбить всякий аппетит даже у гасконца. Поэтому эн Рожьер и распорядился распятие снять, и с тех пор вкушал свою трапезу с неизменным удовольствием.
И вот в зал являются приглашенные музыканты, вооруженные сообразно случаю, – кто четырехструнной виолой, кто волынкой, кто флейтой, – и ну виолить, и волынить, и флейтить для услады собравшихся!
Поскольку гости графа де Фуа изрядно понимали толк не в одних лишь охотичьих да военных забавах, то и завязался между ними весьма любопытный разговор о музыке.
И присуждено было ими виоле с ее тихим мелодичным голосом звание наиблагороднейшего инструмента, хотя для музыканта она является наисложнейшей.
Но в этот момент волынщик, нешуточно обиженный недостаточным вниманием слушателей, смело выступил вперед и заиграл прежалостную мелодию, да такую нежную, что впору изумиться: и как это столь трогательные звуки могут исходить из козьей шкуры, сшитой особым образом наподобие мешка!
Тотчас же многие принялись восторгаться волынкой, ибо если не сам инструмент, то мастерство волынщика, несомненно, заслуживало самой высокой похвалы.
А мессен де Мираваль, один рыцарь из Каркассона, единственно только из желания досадить эн Рожьеру и вызвать его на спор, начал нахваливать чудесного барабанщика, которого видел нынче утром на площади. И даже изобразил, как это все происходило, пробарабанив рукояткой обеденного ножа по столу, по кубку с вином и по большому серебряному блюду, откуда по неосмотрительности плеснул себе на одежду жирным соусом.
Вот так и шла ко всеобщему удовольствию добрая беседа за богатым столом.
Один только аббат Гугон, новый настоятель монастыря Сен-Волюзьен, ничего не ест, ничего не пьет, ни с кем не разговаривает, а только оглядывается по сторонам и все мрачнее хмурит брови. А эн Рожьер, разумеется, это замечает, однако виду – до поры – не подает.
Печеных голубей сменила телятина, шпигованная чесноком; на смену волынщику явился флейтист. Тут аббат Гугон – все так же молчком – берет со стола ветку полыни и, отщипнув от нее несколько листьев, скатывает их в тугие комки и залепляет ими себе уши.
Этого уж не смог снести эн Гастон де Беарн, сидевший по левую руку от аббата. Наклонившись вперед, он громко осведомляется у эн Рожьера:
– Любезный друг, не соблаговолите ли разъяснить одну загадку?
– С превеликой охотой, дорогой виконт, – отвечает эн Рожьер.
– Отчего это святой отец залепил себе уши? Ни особого неблагозвучия, ни особого соблазна в этой музыке я не нахожу.
– Не могу не разделить вашего мнения, мессен. Однако о причинах столь странного поведения лучше бы вам спросить самого аббата.
– Я с радостью последовал бы вашему совету, – возражает тут эн Гастон, – да ведь у святого отца уши залеплены.
И оба сеньора погружаются в молчание, очевидно испытывая чрезвычайное затруднение.
Разумеется, аббат преотлично слышал весь их разговор; да и сами сеньоры об этом, несомненно, догадывались.
Раскраснелся аббат, рассердился, головой затряс, из правого уха полынный шарик выронил.
И начал аббат Гугон поносить все то, что происходило и происходит нынче в Фуа. Везде, решительно везде усмотрел он грех, срамословие, постыдное винопийство, разнузданность, пороки и открытое потворство ереси. Всем от аббата досталось! Все были и уличены, и изобличены, и осуждены!