Дама Тулуза
Шрифт:
Еще не рассвело, когда Сен-Жилль огласился погребальным звоном. Звонили недолго и вскорости смолкли, но тревога, пробуженная торжественными звуками колоколов, осталась.
– Что это было? Кто умер?
– Нас от Церкви отлучили, вот что это было.
– За что?
– За то, что нашего графа Раймона любим и помогаем ему возвратить себе наследие.
Из кафедрального собора медленно выходили клирики, один за другим – все. Босые, в разодранных на груди одеждах, многие – в рубище. Волосы осыпаны пылью, на
Горожане, притихшие, вываливали на улицы.
Последний из уходящих клириков немного задержался. Запер тяжелую дверь собора, несколько раз повернув ключ.
Окруженный дьяконами, епископ вынес Святые Дары.
Перед процессией испуганно расступались, спешно давали дорогу. Будто зачумленных из города провожали.
А клирики – те так уходили, будто бы, напротив, город был зачумлен, а они спасали чистоту свою от зловонного дыхания смерти.
У многих горожан неприятно тянуло в животе. Одно дело – ругаться с приходским священником, совсем другое – жить в проклятом городе, быть отлученным. Душа поневоле голодать начинает.
Городские ворота в ранний час стояли закрытыми. Клирики остановились, ждать стали. И все молча.
Горожане догадались открыть ворота. Распахнулись нехотя, со скрежетом, будто по меньшей мере столетие к ним не прикасались.
Мрачная процессия колыхнулась, двинулась снова. Кто-то из уходящих неловко налетел на другого, так спешил оставить Сен-Жилль.
Воздев над головой руки, так, чтобы Святые Дары были хорошо видны безмолвной толпе, епископ Сен-Жилльский плюнул на мостовую и, брезгливо переступив плевок босыми ногами, вышел вон, за ворота.
Немногим позже стража видела со стен, как весь клир, собравшись на берегу, моет ноги – стряхивает с себя прах Сен-Жилля. Один дьякон, на вид никак не старше двадцати пяти лет, омывал ступни своего епископа, черпая воду ладонями. Епископ стоял неподвижно, сомкнув ладони над драгоценным ларцом.
Затем клирики побрели прочь, вниз по течению Роны.
Рамонет тоже видел их. Появился на гребне холма, верхом на лошади. Поглядел в их прямые спины.
Ветер трепал лохмотья порванного облачения, злодействовал над остатками седых волос епископа.
Рамонет повернулся к своим спутникам, одарил их открытой, ясной улыбкой.
– Догоните их, – сказал он одному рыцарю, авиньонцу. – Пусть заберут уродов, ловчее будет побираться да фиглярствовать.
Засмеялся рыцарь из Авиньона и погнал коня по берегу, святым отцам вослед.
Клирики еще издали заметили верхового. Остановились, сбились тесно. Епископ еще крепче прижал к груди ларец. Дьякон – тот, что мыл ему ноги, – заслонил его собой, а сам сощурил глаза, присматриваясь: не блеснет ли меч.
– Эй, святые отцы! – закричал, стремительно наезжая, рыцарь из Авиньона. – Подождите-ка!
…А лето в самом начале. Трава пахнет – с ног сшибает. Упасть бы в нее лицом, не видеть… По лугам вьется сверкающая лента реки, вдали – красноватые стены и башни Сен-Жилля.
De profundis clamavi ad te, Domine…
А всадник настиг, описывает круги, зажимает в кольцо, не дает уйти – пастуший пес вокруг неразумного стада. На лице ухмылка, но меч в ножнах.
Спросил его епископ сурово (а у самого еще гремит в ушах смертное De profundis):
– Для чего мы тебе, чадо?
Отвечало чадо, с седла наклонясь:
– Есть у нас несколько католиков, франков. Приблудились, скоты бесполезные. Утопить бы, да жаль, все-таки живое дыхание. Господин наш Раймон, Божьей милостью молодой граф Тулузы, спрашивает вас: не возьмете ли из милосердия себе хлам сей бесполезный?
Дурное предчувствие охватило епископа.
– Приведите их, – молвил.
Всадник рассмеялся, назад помчался, к Рамонету.
Вскоре из-за холма раздавленной гусеницей выползли пленные франки, связанные за шею длинной волосяной веревкой. Впереди – те, кто цел остался, поводырями. За ними увечные. Лица распухли багровой подушкой, глаз не видать, волосы слиплись, в кровавой коросте. А сбоку кружит авиньонец, погоняет, смеется. Вручает конец веревки младшему дьякону и уезжает прочь – от хохота помирает на скаку, мало с седла не падает.
Клирики остаются с бедой на руках: шестнадцать воинов; трое нуждаются в хлебе, а прочие – в целении, да только где взять им лекаря?
Дьякон, торопясь, снимает кусачую веревку, развязывает франкам руки. Слепые от боли и ран, франки еле шевелят губами – пытаются говорить.
И так сказал им епископ, наружно как бы сердясь:
– Молчите! Встаньте на колени.
И все – и франки, и клирики – опускаются на колени, а дьякон подает книгу, какую сберегал в кожаной сумке.
Раскрыв ее и помолчав немного над страницами, говорит епископ Сен-Жилльский:
– Слушайте.
«Да слышит земля и все, что наполняет ее, вселенная и все рождающееся в ней! Ибо гнев Господа на все народы и ярость Его на все воинство их. Он предал их заклятию, отдал их на заклание. И убитые их будут разбросаны, и от трупов их поднимется смрад, и горы размокнут от крови их…»
Он читает и читает и все не может остановиться, упиваясь. И слушают франки и клирики, и сверкающая Рона в зеленых берегах, и красные башни под синим небом.
И нет тления этим словам.
«Укрепите ослабевшие руки и утвердите колени дрожащие; скажите робким душою: будьте тверды, не бойтесь; вот Бог ваш, придет отмщение, воздаяние Божие; Он придет и спасет вас. Тогда откроются глаза слепых, и уши глухих отверзутся. Тогда хромой вскочит, как олень, и язык немого будет петь; ибо пробьются воды в пустыне…»
Тут пресекся голос у читающего. Пал на колени вместе с остальными и зарыдал от гнева и бессилия.
И вот уходят они дальше по берегу, больные опираясь на здоровых, все босые, все истерзанные душой и телом, и золотистая дымка раннего летнего утра окутывает их, постепенно скрывая от глаз.