Даниелла
Шрифт:
— Я исполню ваше приказание; может быть, это послужит мне в пользу. Но если я, беспрестанно лелея собственные мысли, начну безумствовать более, чем вы желаете?
— Я указываю тебе возбуждающее и вместе с тем успокоительное средство — размышление!
Я вызвался помочь ему в путешествии, как помогают родители сыну; он мог, не колеблясь, принять от меня эту услугу, но отказался, обнял меня и отправился.
Через неделю я получил от него длинное письмо, которое было как бы предисловием к его дневнику. Я переписываю почти слово в слово это послание, равно как и его путевые записки, которые я упросил его писать для меня.
Дневник Жана Вальрега
Глава I
Община Мер, 10
Вот я и на месте. Я не посылаю вам еще обещанной реляции моих приключений; здесь, я уверен, со мной не случится ничего замечательного. Посылаю вам перечень некоторых обстоятельств из моей жизни, которых я не умел объяснить вам, когда вы расспрашивали о них меня.
Вы желали знать, во-первых, почему, не испытав никогда ни излишней строгости, ни дурного обращения, я имел характер вовсе необщительный, не терпел говорить с другими о себе и неохотно занимался собой, Тогда я и сам не понимал, почему это так было; теперь, кажется, я добрался до причины.
Дядя мой, аббат Вальрег, вовсе не остроумен и вовсе не зол; при всем том он большой насмешник. У него прекрасный нрав, несколько крутой, но веселый. Он до того положителен, что все, что свыше его ограниченных понятий, вызывает его сомнение и насмешки. Этот склад ума образовался в нем не только внутренним процессом, но и от привычки жить с Мариной, его старой и верной домоправительницей, превосходной женщиной в поступках, но самой спесивой и недоброжелательной на словах. Способная к безграничной преданности людям, наименее в целом приходе достойным участия, она беспощадно злословила о людях самых достойных, как только усаживалась вечером за свою прялку или за свое вязанье, чтоб поболтать с господином аббатом, который, то смеясь, то дремля, снисходительно слушал ее сплетни и сам вдоволь потешался насчет ближнего.
Эти пересуды, впрочем, никому не вредили, потому что добрые люди, с истинным уменьем жить в свете, из избы сора не выносили, и их злословие никогда не переходило за порог их жилища. Но я, я слишком долгое время был немым слушателем таких разговоров, и они не могли не отразиться на мне: я привык, сам того не замечая, к бессознательной недоверчивости в моих сношениях с другими.
Однако же, я не могу упрекнуть себя, чтобы я разделял это безграничное недоброжелательство. Напротив того, кажется, я усиленно защищался от этого чувства; но, быть может, я невольно убедил себя, что и я заслуживал свою долю недоброжелательства от других и что, если аббат не оказывал мне его, то потому только, что я был его племянником и воспитанником, Что касается насмешек, то, находясь у него, так сказать, под рукой, я был постоянно осыпаем ими. Дядя смеялся надо мной с добрым, родственным намерением, я в том уверен, но насмешка все-таки насмешка. Средство это прекрасно, без всякого сомнения, чтобы истребить зародыш глупой самонадеянности тщеславия; но при частом употреблении это средство гибельное: оно должно было, наконец, угасить во мне всякое уважение к самому себе.
Чтобы дать вам понятие о насмешливости моего дяди, я расскажу вам нашу встречу, когда я приехал к нему третьего дня вечером.
Так как в нашу деревню не ходит ни один дилижанс, ни другие почтовые колымаги, то я пришел домой с последней станции пешком, в прекрасную погоду и по прескверной дороге.
— Ба, ба, ба! Здорово! — вскричал мой дядя, только что меня увидев. — Добро пожаловать. Марина, ступай-ка сюда, вот тебе и он, мой повеса-племянник. Давай-ка ему поужинать; после нацелуешься; он, верно, проголодался, ему теперь похлебка дороже твоих поцелуев. Садись-ка, погрейся тут у камина, Э, брат, да на тебе лица нет; что же это? Или свой хлеб-то тяжело там приходит? Очень уж испостился. Ты, кажется, любезный, в Италию собираешься, Рафаэля с трона спихнуть, да других пачкунов, которых имени я не припомню! С Богом! Мне лестно подумать, что в нашей семье будет знаменитый артист; но вряд от этого вырастет твое состояние; недаром пословица ведется: «Гол, как маляр». А ты все еще петушишься? Ну, что делать, был бы только честным человеком! Да смотри, не промотайся, пока я жив, и не наделай долгов; на мою деньгу плоха надежда; я тебе не царскую долю оставлю, да и знай, что я пожить собираюсь как можно подолее, а судя по твоей физиономии, я, брат, чуть ли не здоровее тебя. Берегись, чтобы мне не пришлось по тебе поминки справлять!
После многих таких прибауток аббат Вальрег начал меня расспрашивать, но, не слушая и не понимая моих ответов, продолжал надо мною подшучивать. «Италия! — говорил он. — Не думаешь ли ты, что там деревья растут вверх корнем, а люди вниз головой ходят? Не глупо ли ехать за тридевять земель, чтобы изучать природу, как будто люди не везде одинаково глупы, а вещи мира сего не всюду равно безобразны! Когда я был молод, старшие, видя, что я крепок и здоров, вздумали уговаривать меня сделаться миссионером. «Нет, господа, — отвечал я им, — незачем ездить в Китай, чтобы видеть болванов, или на острова Тихого океана, чтобы насмотреться на диких!» После ужина, за которым я должен был есть вдоволь каждого блюда, иначе Марина обижалась, дядя пожелал видеть образец моих успехов в живописи во время моей парижской жизни. «Ты думаешь, что труды твои передо мной будут то же, что бисер перед свиньями? — сказал он шутя. — Ты ошибаешься, Чтобы судить о том, что делано для глаз, нужны только глаза, Ну-ка, развязывай! Мне хочется полюбоваться произведениями будущего Рафаэля».
Надо было раскрыть чемодан и перебрать в нем все вещи, чтобы доказать дяде, что у меня было очень мало рисовальных припасов, и не было ни одного рисунка.
Он очень оскорбился.
— Это нелюбезно с твоей стороны, — сказал он. — Ты мог бы догадаться, что меня интересуют твои успехи; я начинаю думать, что ты просто бил баклуши в Париже и ничего путного не делал. Если бы не так, ты позаботился бы привезти мне хотя бы какой образок, раскрашенный тобою. У тебя было дарование, я не спорю, но я уверен, что там ты только шатался из угла в угол.
Роясь в моих вещах, Марина открыла академическую фигуру, в которую я завернул карандаши. Рисунок этот был изорван и запачкан, и так как у фигуры недоставало головы и оконечностей ног, то Марина сначала не совсем и поняла, что у ней было перед глазами; но вдруг разразилась криком ужаса и негодования и убежала опрометью из комнаты.
— Фи, — сказал дядя, смотря на обнаженную фигуру, что так перепугала Марину, — так этим-то вы занимаетесь? Рисуете нагие человеческие фигуры. И отвратительно, и ни к чему не служит. К тому же это, кажется, кое-как наляпано. Признаться, мне больше нравились курьезные человечки, которых ты, бывало, писал. И работа была почище, и, по крайней мере, благопристойно: деревенское платье бывало отмалевано точь-в-точь, и хоть кому покажи, не стыдно глядеть. Но поговорим о деле, — продолжал он, бросая в камин мой академический этюд.
— Как вел ты себя в этом новом Вавилоне? Что, долгов наделал?
— Нет, дядюшка.
— Не запирайся, говори лучше правду.
— Божусь вам, что нет; я не хотел ни пугать вас, ни огорчить. На будущее время, если вы позволите убедить себя в некоторых несомненных истинах, может быть…
— Ты меня обманываешь; я уверен, что ты кругом должен!
— Честью уверяю вас, что нет…
— Но ты имеешь намерение…
— Я никакого намерения не имею, но я должен сказать вам, что мне сильно наскучила эта система бережливости, доходящая до скряжничества, и если б, по несчастью, я к ней пристрастился, она довела бы меня до самого бессмысленного эгоизма. Я понимаю готовность на лишения в пользу ближнего, но лишать себя возможных удобств в жизни для того, чтобы приобрести эти самые удобства в будущем, и смешно, и безрассудно. До сих пор моя строгая бережливость была делом чести. Вы взяли с меня клятву, что я не буду тратить свыше моих доходов, и, как дитя, я дал эту клятву, не зная, что ста франками в месяц нельзя жить в Париже, а если и можно, так только с условием никогда не трогаться участью человека, еще беднее нас, и подчинить себя самой скупой предусмотрительности, Я не мог вести такую жизнь; я взялся за работу, чтобы удвоить свои средства, но работу, ненавистную для меня, притупляющую мысль и чувство, и при всем этом я еще должен был лишать себя тысячи нравственных и умственных наслаждений, которые могли развить ум и образовать сердце.
Наконец, несмотря ни на что, я сумел научиться тому, чему хотел научиться, не уклоняясь ни от одного из приличий, обязательных по моему образу жизни, и не пропуская случая бывать в хорошем обществе, где только я мог показаться, не бросаясь другим в глаза. Я еду теперь в страну, где, как я слышал, и бедный артист может учиться, не терпя большой нужды; но прежде, чем расстанусь с вами, добрый и дорогой мой дядюшка, я должен сказать вам, что беру назад мое слово и более не обязуюсь безусловно сберегать мое наследство, если потребности моей артистической жизни и долг чести вынудят меня прибегнуть к моему капиталу.