Даниил Хармс. Жизнь человека на ветру
Шрифт:
Инициаторами философских бесед выступали, разумеется, Липавский и Друскин. Как раз в это время в их сознании рождались те зыбкие и трудноопределимые (философские, или, может быть, квазифилософские) категории, которые постепенно стали общим достоянием кружка. Липавский ввел такие понятия, как “соседний мир” и “вестник”. Соседний мир – это мир, существующий в сознании другого человека. “Вестники” (перевод слова “ангел”) – существа из воображаемого соседнего мира. В 1932–1934 годах Друскин создает свои основные философские работы, опубликованные лишь посмертно: “Разговоры вестников” (большое трехчастное эссе), “Вестники и их разговоры” (короткий, трехстраничный текст – своего рода квинтэссенция предыдущего сочинения), “Это и то”, “Перед принадлежностями чего-либо”. После чтения Друскиным “Разговоров вестников” (в октябре 1933 года) Хармс записал: “Я – вестник”.
“Я – вестник”… Но что это значит? Что он, Даниил Иванович Хармс-Ювачев, – не вполне человек, а скорее существо из чьего-то воображаемого мира, несущее
Вестники не умеют соединять одно с другим. Но они наблюдают первоначальное соединение существующего с несуществующим. Вестники знают порядки других миров и различные способы существования…
Вестники не имеют памяти. Хотя они знают все приметы, но каждый день открывают их заново. Каждую примету они открывают при случае. Также они не знают ничего, что не касается их… [311]
311
Друскин Я. Разговоры вестников // “…Сборище друзей, оставленных судьбою”. Т. 1. С. 773–774.
Сам Хармс в более позднем тексте еще радикальнее подчеркивает зыбкость, неопределимость, присущие вестникам, доводя ее до абсурда:
– Надо выпить воды, – сказал я. Рядом со мной на столике стоял кувшин с водой.
Я протянул руку и взял этот кувшин.
– Вода может помочь, – сказал я и стал смотреть на воду. Тут я понял, что ко мне пришли вестники, но я не могу отличить их от воды. Я боялся пить эту воду, потому что по ошибке мог выпить вестника. Что это значит? Это ничего не значит. Выпить можно только жидкость. А вестники разве жидкость? Значит, я могу выпить воду, тут нечего бояться. Но я не могу найти воды. Я ходил по комнате и искал её. Я попробовал сунуть в рот ремешок, но это была не вода. Я сунул в рот календарь – это тоже не вода. Я плюнул на воду и стал искать вестников. Но как их найти? На что они похожи?
Я помнил, что не мог отличить их от воды, значит, они похожи на воду. Но на что похожа вода? Я стоял и думал. Не знаю, сколько времени стоял я и думал, но вдруг я вздрогнул.
– Вот вода! – сказал я себе.
Но это была не вода, это просто зачесалось у меня ухо (“О том, как меня посетили вестники”).
Другой категорией, введенной уже самим Друскиным, стало “равновесие с небольшой погрешностью” – динамическое состояние, в котором пребывает мир. Само сотворение мира уже было нарушением равновесия; каждое новое сказанное слово нарушает его снова и снова. Равновесие восстанавливается, но “небольшая погрешность” является залогом жизненной силы и подвижности мира.
Яков Друскин, 1930-е.
Это было, в сущности, иное, более детализированное определение того “порядка”, той “чистоты”, к которым Хармс стремился в своем творчестве. Не случайно формулировки Друскина так ему понравились и были им, в каких-то отношениях, подняты на щит. В 1938 году Хармс, пытавшийся выйти из депрессии, охватившей его в дни Большого Террора, учредил полушутливый “Орден равновесия с небольшой погрешностью”, в который принимал своих друзей и знакомых.
Если Друскин и Липавский в первой половине тридцатых создавали свои самые глубокие (и самые талантливые в литературном отношении) философские работы, то их друзья-писатели также переживали пору расцвета. Почти все главные стихи Введенского и Олейникова написаны именно тогда. Хармс (об этом чуть ниже) также пишет свои лучшие стихи – и постепенно переходит к прозе, уже зрелой, “настоящей” прозе, ставшей вершиной его творчества. Из-под пера Заболоцкого в первой половине 1933 года выходит, в частности, длинное стихотворение “Время” и три философские поэмы, “Деревья”, “Птицы” и “Облака”, продолжающие линию более ранних вещей – “Торжества земледелия” и “Безумного волка”. “Время” особенно интересно, потому что в нем, в художественно преображенной форме, воссоздается атмосфера встреч у Липавского. Прототипы четырех героев стихотворения – Ираклия, Тихона, Льва и Фомы – Олейников, Липавский, Хармс и сам Заболоцкий. “Разговор о времени” приводит героев к необходимости “истребить часы” – и эту идею осуществляет Лев (Хармс):
Тогда встает безмолвный Лев, Ружье берет, остервенев, Влагает в дуло два заряда, Всыпает порох роковой И в середину циферблата Стреляет крепкою рукой. И все в дыму стоят, как боги, И шепчут грозное “Виват!”, И женщины железной ноги Горят над ними в двести ватт. И все растенья припадают К стеклу, похожемуМожно еще раз вспомнить “похороны часов” на уже поминавшейся картине Анатолия Каплана.
Поэма “Облака”, казавшаяся Заболоцкому в тот момент, вероятно, самым значительным из созданных им произведений, была позднее уничтожена им, кроме одного фрагмента – “Отдыхающие крестьяне”, ставшего отдельным стихотворением. Поэма была завершена в мае 1933-го, но лишь около 1 октября Заболоцкий прочитал ее в доме Липавского (в тот же вечер или днем раньше чтения Друскиным “Разговоров вестников”). После чтения Липавский и Заболоцкий спорили о необходимости для современной большой поэмы плана, сюжетности. План “Облаков” дошел до нас только в изложении Хармса. Судя по всему, в поэме шла речь о “нестройных, выпуклых, понурых” фигурах облаков, затем – о некой философской беседе, и, наконец, появлялся маленький “мирок” крестьян (здесь и следовал сохраненный Заболоцким фрагмент) и начиналась история Пастуха, преобразовавшего их жизнь. Упоминаются “животные”, “предки”; все это образы из “Торжества земледелия”. Заканчивается запись Хармса такой фразой “Смерть Пастуха. С тех пор опять мужики хуже”. Судя по всему, поэма выражала разочарование, по крайней мере частичное, в тех утопических идеях, которые характерны для раннего Заболоцкого. Тем не менее Хармсу поэма понравилась не слишком.
Шестнадцатого октября в письме к Пугачевой он так описывает свои впечатления от поэмы:
Сегодня был у меня Заболоцкий. Он давно увлекается архитектурой и вот написал поэму, где много высказал замечательных мыслей об архитектуре и человеческой жизни. Я знаю, что этим будут восторгаться много людей. Но я также знаю, что эта поэма плоха. Только в некоторых своих частях она, почти случайно, хороша. Это две категории.
Первая категория понятна и проста. Тут всё так ясно, чт'o нужно делать. Понятно, куда стремиться, чего достигать и как это осуществить. Тут виден путь. Об этом можно рассуждать; и когда-нибудь литературный критик напишет целый том по этому поводу, а комментатор – шесть томов о том, чт'o это значит. Тут всё обстоит вполне благополучно.
О второй категории никто не скажет ни слова, хотя именно она делает хорошей всю эту архитектуру и мысль о человеческой жизни. Она непонятна, непостижима и в то же время прекрасна, вторая категория! Но её нельзя достигнуть, к ней даже нелепо стремиться, к ней нет дорог. Именно эта вторая категория заставляет человека вдруг бросить всё и заняться математикой, а потом, бросив математику, вдруг увлечься арабской музыкой, а потом жениться, а потом, зарезав жену и сына, лежать на животе и рассматривать цветок.
Это та самая неблагополучная категория, которая делает гения.
(Кстати, это я говорю уже не о Заболоцком, он еще жену свою не убил и даже не увлекался математикой.)
Билет “Ордена равновесия с небольшой погрешностью”, выданный Даниилом Хармсом Якову Друскину, 19 июля 1938 г.
“Гениальность”, далеко не сводящуюся к творческим достижениям, Хармс видел в Введенском, антиподе слишком “благополучного” Заболоцкого. В чисто человеческом, бытовом отношении оба поэта в тот момент были, возможно, ближе всего Хармсу из участников кружка. Их именами открывается список “С кем я на ты” в одной из записных книжек 1933 года. Ни Липавского, ни Друскина, ни Олейникова в нем нет [312] . В любви к обоим – Введенскому и Заболоцкому – Хармс признавался в одном из разговоров с Липавским. Но отчуждение с обоими нарастало: первая трещина в дружбе с Заболоцким наметилась еще в конце 1928 года, а неразлучный союз Хармса и Введенского пошатнулся в дни курской ссылки.
312
То есть Бахтерев, Левин, Соллертинский, литератор Л. Вайсенберг и поэт Никандр Тювелев – подражатель Хармса и адресат одного из самых смешных его писем. Геннадий Гор вспоминает об одном из хармсовских хеппенингов, разыгранном вместе с Тювелевым в кондитерской Лора: “Тювелев упал на колени перед элегантным, похожим на иностранца Хармсом и на тарабарском, тут же созданном языке стал клянчить, умолять, чтобы Хармс купил ему лоровское пирожное” (Гор Г. Замедление времени // Звезда. 1968. № 4. С. 182).
Введенский читал у Липавского роман “Убийцы вы дураки”, другие (также не дошедшие до нас) прозаические произведения и, вероятно, знаменитое стихотворение “Мне жалко что я не зверь”. Товарищи восхищались огромным даром Введенского, но Липавскому казалось, что дар этот все еще не может в полной мере реализоваться. Хармс же относился ко многим сторонам творческой личности Введенского почти со страхом.
Николай Заболоцкий, 1930-е.
<