Даниил Хармс. Жизнь человека на ветру
Шрифт:
Марина Владимировна пошла к Друскину – на Петроградскую.
Яша Друскин жил вместе со своей мамой, немного сгорбленной.
Она поставила перед ним тарелку супу и сказала:
– Это тебе. Это последняя тарелка супа.
Он сказал:
– Нет, мама. Дай суп Марине, пусть она ест.
Мать поколебалась, и он повторил:
– Мама, я говорю тебе, что я это не трону, если ты не дашь его Марине.
Она пожала плечами и подала тарелку мне.
Я думаю, что этот суп был из собачины [395] .
395
Глоцер В. Марина Дурново: Мой муж Даниил Хармс. С. 122–123.
На следующий
3 или 4 умер Д. И. Так мне сказали вчера, и если это правда, то ушла часть жизни, часть мира. Ночью несколько раз снилось. Сны ищут оправдания смерти, и этой ночью смерть Д. И. была как-то объяснена, но не помню как, помню только переломанный пучок прутьев.
В последнее время Д. И. говорил о жертве. Если его смерть – жертва, то слишком большая. Сейчас она обязывает [396] .
В декабре в Ленинграде умерли П. Филонов и Д. Михайлов, участник кружка Липавского, а в тюремном вагоне по пути из Харькова в Казань – Введенский. Уже несколько месяцев не было в живых Липавского, 17 декабря погиб Левин. В 1942 году не стало Вигилянского, в 1943-м – Туфанова, в 1944-м – Соллертинского. Большинство людей, так или иначе связанных с Хармсом, ушли из жизни почти одновременно с ним.
396
Друскин С. Дневники. С. 132.
Слава Богу, судьба пощадила Марину Малич и Якова Друскина.
Жене Хармса предложил выехать с последним эшелоном (последним следующим по льду в зимнем сезоне) какой-то известный писатель, знакомый Даниила Ивановича. Малич не помнила фамилии этого своего благодетеля, но подчеркнула, что он был евреем. Не так много оставалось в Ленинграде той зимой писателей, которые хотели бы и могли бы ей помочь. Думаю, с высокой вероятностью можно утверждать, что нежданным благодетелем был Геннадий Гор, который и сам был эвакуирован в апреле 1942-го.
Об этом человеке в нашей книге до сих пор почти не упоминалось. А между тем он постоянно присутствует где-то на заднем плане жизни Хармса. Геннадий Самойлович Гор, уроженец Сибири, в конце двадцатых – начале тридцатых входил в группу “Смена”, филиал РАППа – с Чумандриным, Корниловым, Берггольц. При этом как писатель Гор был мало похож на большинство “сменовцев”. Несколько лучших рассказов из его первой книги “Живопись” (1933) – образцы метафорической и конструктивно четкой прозы раннесоветской поры, перекликающиеся с тогдашними вещами Каверина или Олеши. Однако другие рассказы из “Живописи” и в особенности роман о коллективизации “Корова”, написанный в 1930 году и до 1990-х годов остававшийся в рукописи, производят странное впечатление: блестящие абсурдистские диалоги и великолепные по пластике описания перемежаются такими примитивными идеологическими клише, какими даже в то время пользовались далеко не все “официальные” писатели.
Яков Друскин, 1940-е.
В одном из рассказов (“Вмешательство живописи”) содержится явный выпад против Хармса. Герой рассказа, букинист Петр Иванович Каплин, эксцентричный индивидуалист, втайне ненавидящий советскую власть, наделен многими хармсовскими чертами.
Петр Иванович размышлял так.
Он записывал случайные слова на маленьких бумажках, смешивал их в колпаке и, вытаскивая наугад, создавал из них фразы. Фразы заменяли ему мысли. Короче говоря, он заставлял думать за себя случай. А иногда он выбегал из-под стола, прыгал на одной ноге, заедая огурцом, чертил на полу мелом круг и плевал в него через плечо, ложился в воду и читал стихи:
Я смотрю из бороды, Как из светлой из воды На себя смотрю вокруг, Мимо крыши и наук Я ученый или маг, Я аршин или дурак, Или просто я забор… [397]Каплин изобретает универсальную “мыслительную машину”, внешне несколько напоминающую хармсовские бессмысленные “аппараты”, а по сути представляющую собой примитивный компьютер:
Вырезав
397
Гор Г. Вмешательство живописи // Гор Г. Живопись. Л., 1933. С. 143–144.
398
Там же. С. 148–149.
Машина поражает воображение соседа Каплина, профессора Тулумбасова. Однако посещение выставки молодых художников (в которых угадываются филоновцы) помогает ученому осознать враждебность Каплина, а заодно и классовую ограниченность собственной научной работы.
Рассказ выглядит очень двусмысленно: чувствуется, что в глубине души отрицательный Каплин, его идеи и изобретения очень автору любопытны и едва ли не симпатичны. С Хармсом Геннадий Самойлович в самом деле был хорошо знаком, бывал у него дома; в архиве Гора сохранились копии хармсовских рукописей, в том числе исчезнувших. Во многих людях этого поколения была внутренняя раздвоенность – но, может быть, ни в ком она не была такой глубокой и отчетливой, как в Горе.
Марина Малич после депортации в Германию, 1943–1945 гг.
В середине и второй половине тридцатых Гор писал для печати рассказы о Гражданской войне в Сибири, а для души – “кафкианские” (как сказали бы позднее) новеллы, предвещающие многое в ленинградской прозе 1960-х. Сам Геннадий Самойлович ко времени “оттепели” нашел себе удобную и респектабельную экологическую нишу в советских литературных джунглях, став научным фантастом. В 1968 году он опубликовал мемуарный очерк, в котором с ностальгией вспоминал давно ушедших писателей, причем именно тех, которых яростнее всего травили его товарищи по “Смене”, – Хармса, Добычина… Воспоминаниями о прошлом он охотно делился и с приходившей к нему в гости литературной молодежью.
Но в промежутке между довольно странной молодостью и довольно тривиальной зрелостью писателя Гора был еще один совершенно загадочный и не имеющий аналогов творческий взрыв. В июне, июле, августе 1942 года и потом опять – после двухлетнего перерыва – в 1944 году он написал в общей сложности около сотни стихотворений, которые были найдены в его бумагах после смерти… и которые навсегда заслонили собой все остальное наследие неплохого писателя и достойного человека. Эта безумная, страшная, прекрасная “постобэриутская” (и одновременно “постмандельштамовская”) поэзия могла быть порождена, извлечена из сознания автора только блокадой. То, что одних ломало, другим придавало силу и свободу.
Если мы правы и именно Гор спас спутницу Хармса – можно сказать, что взлет дарования стал ему экзистенциальной наградой. Хотя о какой награде тут говорить: просто строки искали, через кого явиться в мир, и сделали вот такой выбор.
Марину Малич эвакуация, видимо, в самом деле спасла от гибели. В ноябре – январе в Ленинграде умирали в основном мужчины: на сто женщин – триста четырнадцать мужчин. С марта увеличилась смертность среди женщин, в 1943 году их гибло уже в два с половиной раза больше, чем мужчин. Слава Богу, Марина Владимировна покинула город прежде, чем началась “женская” волна смертности. На Северном Кавказе она летом того же года оказалась на оккупированной территории и оттуда в числе остарбайтеров была депортирована в Германию. Друскин эвакуировался уже в мае. Перед отъездом он еще раз приходил на Надеждинскую – постоял на лестнице перед заколоченной квартирой Ювачевых. Но рукописи Хармса, остававшиеся в квартире, почти все уцелели; по возвращении в Ленинград в 1944 году Друскин получил их от Е.И. Грицыной. Так сложился архив, которому (наряду с хранившимися у Друскина произведениями Введенского) суждено было впоследствии перевернуть историю мировой литературы…