Даниил Хармс. Жизнь человека на ветру
Шрифт:
Интересно, что “бред” Хармса представляет собой упрощенное или доведенное до абсурда изложение идей, действительно важных для него и его друзей, действительно их занимавших. Понимали ли психиатры, что перед ними симулянт? Понимали ли, что перед ними в самом деле “особенный” человек? Может быть, они сознательно подыгрывали ему, желая уберечь от заключения?
Так или иначе, диагноз консилиума с участием профессора Н.И. Озерецкого ясен: шизофрения, “заболевание давнее, предсказание неблагоприятное”, гражданин Ювачев-Хармс “в инкриминируемом ему деянии является неответственным, то есть невменяемым…”.
Тем временем за сотни километров от Ленинграда, в Харькове, арестовали когда-то ближайшего друга, спутника, литературного двойника Хармса. Видимо, судьбе угодно было, чтобы и гибель настигла двух писателей одновременно и при сходных обстоятельствах.
Двадцатого сентября Александр Введенский с семьей явился на вокзал для эвакуации вместе
Девятнадцатого декабря 1941 года Александр Введенский умер в тюремном вагоне по пути из Харькова в Казань, согласно свидетельству о смерти – “вследствие заболевания плеврит эсксудативный” [391] (очевидцы, с которыми общался М.Б. Мейлах, рассказывают иное: Александр Иванович не то умер от дизентерии, не то, больной, был пристрелен охранником; напротив, Б.А. Викторов, пасынок и приемный сын Введенского, считает диагноз достоверным: поэт, арестованный теплым сентябрьским днем, легкомысленно не взял в тюрьму теплой одежды).
391
Цит. по: А. Введенский и Д. Хармс в их переписке. С. 28.
Хармс пережил его на 36 дней.
Но это – несколькими месяцами позже. А в сентябре – октябре, когда в прифронтовом Харькове допрашивали Введенского, про Хармса в блокадном Ленинграде просто забыли. Он сидел в тюремной “психушке” на Арсенальной месяц за месяцем и ждал решения своей судьбы. Лишь в ноябре следствие по его делу возобновилось, а самого Хармса опять отправили на Шпалерную. К этому времени относится страшная фотография из его дела, являющая все признаки блокадной дистрофии.
Близкие Даниила Ивановича не имели ни малейшего понятия о том, что с ним происходит. Точнее, находились в крайнем заблуждении относительно места его пребывания. Свидетельство тому – письма Малич к Шанько:
1/IХ <1941>
Дорогая Наталия Борисовна,
Двадцать третьего августа Даня уехал к Никол<аю> Макаровичу, я осталась одна, без работы, без денег, с бабушкой на руках. Что будет со мной, я не знаю, но знаю только то, что жизнь для меня кончена с его отъездом.
Дорогая моя, если бы у меня осталась хотя бы надежда, но она исчезает с каждым днем.
Я даже ничего больше не могу Вам писать, если получите эту открытку, ответьте, все-таки как-то теплее, когда знаешь, что есть друзья. Я никогда не ожидала, что он может бросить меня именно теперь.
Целую Вас крепко.
30/ХI-41
Милая, дорогая моя Наталия Борисовна! Пользуюсь оказией, чтобы послать Вам это письмо. Очень, очень давно не имею от Вас вестей, но хотя и очень хотелось бы что-нибудь получить – все же не беспокоюсь, т. к. уверена, что Вы хорошо живете.
Я всеми силами души стремлюсь отсюда выехать, но для меня, к сожалению, это не представляется возможным. Боюсь, что мне уж не придется Вас увидеть, и не могу сказать, как это все грустно. Бабушка моя совсем уж не встает, да и я не многим лучше себя чувствую. Одна моя мечта это уехать отсюда и хоть немножко приблизиться к Дане. Я по-прежнему не работаю, и в материальном отношении очень тяжело, но это все ерунда.
Я почти не выхожу из дома и никого не вижу, да и нет охоты выходить, т. к. вид города стал довольно противным.
Изредка вижу Яшку, а так больше никого. Леонид Савельевич пропал без вести – вот уже три месяца мы о нем ничего не знаем. Александра Ивановича постигла Данина участь, в общем я осталась здесь совсем сиротой.
Я Вам уже писала, если Вы получили мое письмо, что я переехала в писательскую надстройку, т. к. моя квартира непригодна временно для жилья. Все вещи свои я бросила и живу здесь среди всего чужого и далекого моему сердцу, но сейчас
Из Ленинграда очень многим удается вылететь, но для этого нужны, конечно, данные, которых у меня нет, если получите это письмо, пожалуйста, дайте телеграмму о своем здоровьи, уж очень давно от Вас ничего нет.
Я на всякий случай написала Вам Данин адрес, т. к. боюсь, чтобы он не остался в конце концов совсем один. Город Новосибирск, учреждение Вы знаете, Ювачеву-Хармс. Если будет возможность, пошлите ему хоть рубл. 50 или 40. Если он уже доехал, это будет для него поддержкой. Простите меня, что и здесь я докучаю Вас просьбами, но что делать, другого выхода нет. Тоскую я о нем смертельно, и это главная причина моего тяжелого душевного состояния. Я так верю, что все скоро кончится хорошо и что мы прогоним этих мерзавцев, что это единственная причина, из-за которой хочется жить и всеми силами бороться за эту возможность. Мечтаю о Ваших вкусных ужинах и таких приятных вечерах, которые мы проводили у Вас после концертов Антона Исааковича! Это теперь кажется далеким сном…
Дорогая Наталия Борисовна, простите за бессвязное письмо, но только что подтвердилось известие, что Дан. Ив. в Новосибирске. Если у Вас есть какая-нибудь материальная возможность, помогите ему, от Вас это ближе и вернее дойдет. Я со своей стороны делаю все возможное, но мое <положение> сложнее из-за дальности расстояния. Делать это надо как можно скорее.
Адрес: Новосибирск НКВД, {тюрьма}, заключенному Дан<иилу> Ив<ановичу> от моего имени. Буду Вам бесконечно благодарна, обращаюсь именно к Вам, т. к. знаю Ваше к себе отношение, а Вы лучше чем кто-либо представляете мою жизнь сейчас и всю тяжесть, которую мне приходится на себе нести. Если от Вас есть возможность узнать относительно посылки теплых вещей и в каком положении его дело, ведь он душевно больной, и эта мысль сводит меня с ума [392] .
392
Глоцер В. Марина Дурново: Мой муж Даниил Хармс. С. 114–118.
Это последнее письмо (в котором Марина Владимировна забывает об осторожности и эвфемизмах) написано уже в начале декабря 1941 года – самого страшного месяца за все девятьсот дней блокады. Как, почему, зачем Марине Владимировне сообщили, что ее муж в Новосибирске? Впрочем, знай она правду, что бы это изменило?
В писательскую надстройку, в одну из квартир, которые вызывали у Хармса в 1935 году такую зависть, Марина Владимировна переселилась после того, как в начале сентября дом на Надеждинской был частично разрушен бомбой.
Через несколько дней в опустевшей квартире появился десятилетний племянник Даниила Ивановича Кирилл. Он эвакуировался с матерью и братом примерно 20 августа, но на одной из станций отстал от поезда и на попутных машинах вернулся в Ленинград. Прошло не больше десяти дней, но в квартире на Надеждинской уже не было никого из родни и соседей, да и сам дом был наполовину разрушен. К счастью, мальчику удалось отыскать отца, работавшего главным инженером на одном из военных заводов. При нем Кирилл – без карточек! – прожил в городе всю блокаду.
Человеческие судьбы в осажденном городе складывались непредсказуемо и парадоксально. Это относится и к самому Хармсу. М.Б. Мейлах считает, что симуляция, которая должна была, по мысли Даниила Ивановича, спасти его, на самом деле, может быть, его и погубила: часть заключенных из блокадного города действительно эвакуировали, и Хармса в принципе могли вывезти, не находись он на психиатрическом освидетельствовании. Не исключено, что служащие НКВД, отвечавшие на запросы, в самом деле полагали, что арестованный Ювачев-Хармс вместе с другими отправлен по ту сторону кольца.
Узнав, что Хармс арестован и что Малич переехала в писательскую надстройку, Друскин совершил поступок, который, с учетом обстоятельств времени и места, можно считать настоящим подвигом: пришел (вместе с Мариной Владимировной, разумеется) на Надеждинскую (пешком – трамваи не ходили!) и на своих плечах перенес в квартиру брата на Гатчинской улице большую часть хармсовского архива. Ходу от Надеждинской до Гатчинской здоровому человеку без ноши – минут сорок пять, если не час. Друскин и так-то был не слишком крепок физически, а к октябрю (когда все это происходило) еще и порядочно истощен. Но он каким-то невероятным напряжением сил смог совершить то, что считал своим дружеским долгом. И даже если бы сам он ничего не написал, если бы его идеи и беседы с ним не были так важны для Хармса, если бы он не сыграл впоследствии решающей роли в изучении и интерпретации наследия своих друзей – уже одно спасение архива дало бы ему право на нашу вечную благодарность.